Негативная фабрика Освенцим (из "Черной книги капитализма" Роберта Курца)

НЕГАТИВНАЯ ФАБРИКА ОСВЕНЦИМ

Часто говорят об уникальности Освенцима как преступления против человечества. Это верно постольку, поскольку Освенцим воплощает уникальный масштаб преступления, который выходит за рамки как простой жестокости и варварства, так и массового убийства исходя из расчетов политико-экономической выгоды. Но это понятие уникальности служит одновременно идеологам западной демократии для того, чтобы с помощью мифотворчества исключить Освенцим из германской истории, демократии, капитализма и разума Просвещения. «Уникальность» начинает здесь означать уже не уникальные масштабы иррационализма на почве самого же современного буржуазного рационализма, а порыв некоей «чуждой», внешней и, в известной мере, «внеземной» силы Тьмы, которая не может иметь вообще ничего общего с чистой душой демократического капитализма.
 
С известным крестьянским лукавством Эрнст Нольте использовал это очевидное невежество демократического представления об «уникальности» для того, чтобы, занимаясь апологетической историзацией, отмыть национал-социализм, поставив Освенцим в ряду обычных преступлений модернизации и даже преуменьшить его как некое «второстепенное» злодейство. Как и в случае с национал-социалистической кризисной диктатурой в общем политико-экономическом смысле, так и в случае с Холокостом и его особым качеством, следует, в противовес Нольте, изменить перспективу с тем, чтобы, не отрицая уникальности масштабов, предпринять негативную, а не позитивную историзацию Освенцима. Тогда Холокост превращается в генеральное обвинение против Просветительского разума, капитализма и германской национальной истории: в этом смысле Холокост был не «чуждым» деянием, а особым германским следствием самой истории модернизации, корни которой уходили в общую почву буржуазно-либеральной и демократической мысли современности.
 
Совершенно очевидно, что идеологическая натурализация и биологизация социального, начиная с Гоббса, продолжая Смитом, Мальтусом и т.д. и заканчивая Дарвином, представляет собой исторический пласт Освенцима. Точно также к археологии Холокоста относятся и идеи де Сада, того «либертина», который впервые стал пропагандировать полный отрыв как сексуальности, так и «функциональных действий» от любого регулятора человеческих чувств – тот кошмар социального сознания, который в раскованных фантазиях предвосхищал капиталистический функционализм «общественной машины» и без которого аппарат Освенцима был бы также немыслим.
 
Современный антисемитизм как таковой также коренится в философии Просвещения, как это было показано Поляковым. И это не случайно, но отражает внутреннее противоречие современного буржуазного сознания, которое переводит претензии на рациональную саморефлексию именно в форму самоподчинения мнимо-природным законам слепой социальной физики. Это принципиальное обстоятельство, которое при каждом сдвиге в капиталистическом развитии и кризисе находит мнимое разрешение, проецируясь на «еврейское чуждое начало». (1)
 
Все основные элементы мышления, которое привело к Освенциму, возникли из широкого потока истории модернизации и ее идеологизации. И если антисемитский синдром распространился по всему западному миру еще в период восходящего развития капитализма в 19 веке, то в условиях второй, фордистской индустриальной революции он приобрел дополнительный заряд. По мере того, как экономическая рационализация и внутренняя милитаризация человека подталкивали к абсолютной, охватывающей все общество без изъятия системе «абстрактного труда», обострялся и негативный момент утратившей качественность, зловещей категории труда, равнодушного к любому чувственному качеству. (2)
 
Натурализация и биологизация этого негативного качества внекачественности в облике «еврейской расы» и проецирование пустой абстрактности капитализма как самоцели на «еврейство» получили новый, более сильный толчок. Благодаря проявившимся теперь уже в полной мере социальной одноименности и унификации абстрактного количества труда функциональных элит и «исполнителей», вождей и ведомых, соответственно возросла и потребность к проективному удалению отходов связанной с этим же деструктивной рациональности.
 
Качественное нарастание обвинений и новая ступень бентамовского запечатления сопровождались нарастанием и уплотнением антисемитского синдрома не только в Германии. И в остальном мире, в особенности в Советском Союзе и США, вторая индустриальная революция, усугубленная на Западе ее временным провалом в виде мирового экономического кризиса, привела к разбуханию антисемитских настроений в общественном сознании.
 
Хотя большевистская партия, в соответствии со своим социал-демократическим происхождением, официально воспринимала антисемитизм как простую глупость и непосредственно после Октябрьской революции даже сделала его наказуемым, в кругах вокруг Сталина уже в конце 1920-х годов распространилась подспудная антисемитская тенденция, которая играла решающую роль в больших волнах репрессий и показательных процессах 1930-х годов против мнимых «предателей, агентов и саботажников» и сопровождала советскую историю до самого ее конца. Еще в начале 50-х годов, незадолго до смерти Сталина, даже планировалась депортация советских евреев. Существовала брошюра МВД под названием «Почему евреи должны быть выселены из промышленных областей» (L. Rapoport. Hammer, Sichel, Davidstern. Judenverfolgung in der Sowjetunion. Berlin, 1992. S.207), но план так и не был осуществлен. Позднее советский антисемитизм подпитывался проарабской политикой против Израиля, которая воздействовала внутри страны как пропаганда «против сионизма» и сопровождалась преследованием мнимых «сионистских агентов».
 
У советской антисемитской тенденции была однако особая нотка. Сталин наиболее последовательно выступал за протофордистскую диктатуру развития и модернизации. И в этом контексте следует, вероятно, рассматривать подъем антисемитского синдрома, у которого в России уже имелась длительная традиция при царизме. Поскольку же Советский Союз не был затронут мировым экономическим кризисом на Западе и движение денежного капитала осуществлялось под государственно-капиталистическим контролем, параноидальное проецирование обратилось не столько против воображаемой, как «еврейская», абстракции ростовщического капитала, сколько против «абстрактной теории», которая стала восприниматься как «еврейская». Излюбленной мишенью преследований стали не спекулянты и банкиры, а интеллигенты. Этот вариант играл известную роль и в западном антисемитизме, но в Советском Союзе его роль стала центральной.
 
Уже Ленин неоднократно отпускал ядовитые суждения в адрес интеллигентских «тунеядцев» и «истериков». Нетрудно понять, что эти атаки были связаны с переходом на фордистский путь развития и проистекающим отсюда императивом: Довольно шуточек, хватит дискуссий о смысле и цели, пора вкладывать труд в общественную машину. Дальнейшие теоретические размышления все больше воспринимались как угроза, не только в смысле «абстрактной болтовни», которую обличали как «бесплодную», но в первую очередь – как возможное воспоминание об утраченном будущем самоорганизованного общества Советов, по ту сторону таких форм отчуждения как деньги и государство. К этому прибавлялось и идеологическое обоснование конкуренции с Западом, которое шло рука об руку с изобретением «советского патриотизма» и растущей ксенофобией. «Интеллигентность» и критическая мысль, напротив, вызывали подозрение в непатриотическом, «космополитическом» безразличии. Отчасти по причине отягощенной теоретической совести, отчасти из дикой ненависти к ее возможному прорастанию, травля интеллигенции превратилась в периодическую кампанию партийного и государственного аппарата.
 
Это был тем абсурднее и двусмысленнее, что партийное руководство и его кадры на всех уровнях по большей части сами были интеллигентами, к тому же немалый процент их были евреями по происхождению. Противоречия, разрывы и бездны общественного процесса, который больше не подлежал осмыслению, во всяком случае – критическому, проявлялись таким образом в призрачном виде в форме взаимного обличения интеллигентами друг друга как «интеллигентских» критиканов и саботажников «социалистического строительства». Сталину потребовалось лишь соединить популярный антисемитский синдром и обличения в адрес ненадежного «еврейского» космополитизма со столь же популярными антиинтеллигентскими чувствами, чтобы отправить на убой беспомощную партийную интеллигенцию.
 
Чудовищный террор политики подстегиваемой индустриализации, пыточные методы обучения человеческого материала фордистской дисциплине абстрактного времени и антисемитски обоснованная волна преследований против интеллигенции соединились в кровавый общественный шедевр, вошедший в историю ХХ века как «чистка». Именно потому что чистки с их произволом, массовыми расстрелами, пытками и гротескными показательными процессами приходилось обосновывать в оруэлловских выражениях строя социалистического «счастья» и его смертельной борьбы против западного капитализма и его «агентов», они не могли происходить иначе, кроме как в истерических и параноидальных формах, вплоть до буквального помешательства обвинителей и обвиняемых. «Вычищению» подлежало внутреннее противоречие наступающего гигантскими социальными шагами «абстрактного труда» (и возможные теоретические возражения против него). Мобилизация антисемитско-антиинтеллигентского синдрома была для этого почти непременной. Свет на это проливает тюремный комментарий одного старого царского офицера:
 
«В конце концов, мечта нашего царя Николая все-таки сбылась, хотя сам он оказался слишком мягок для того, чтобы ее осуществить: тюрьмы забиты евреями и большевиками» (L. Rapoport. Op.cit. S.70). 
 
В США антисемитская горячка пробивалась еще мощнее и, быть может, даже явственнее, чем в Советском Союзе. Здесь на «чуждое еврейство» проецировались, разумеется, спекуляция и большой банковско-финансовый кризис. Джон Кеннет Гэлбрейт писал о настроениях после «черной пятницы»: «Скрыто ощущался густой антисемитизм» (J.K. Galbraith. Die Geschichte der Wirtschaft im 20. Jahrhundert. Ein Augenzeuge berichtet. Hamburg, 1995. S.86). Однако антисемитская параноидальная идеология отнюдь не осталась скрытой и не была ограничена иррациональной реакцией на кризис. Сам Генри Форд, пророк второй индустриальной революции и ее со-творец, еще задолго до этого был проникнут антисемитской манией. Среди его писаний в начале 20-х годов появилась (и многократно переводилась на немецкий язык) брошюрка под заглавием «Интернациональный еврей». В ней он почти как Гитлер радуется в связи с возможной постановкой «еврейского вопроса»:
 
«Еврейский вопрос годами существует в Соединенных Штатах, однако скрыто от общественности (...) Однако стало можно публично использовать слово «еврей», которое еще год назад осуждалось. Оно теперь почти ежедневно появляется на первых страницах газет, становится повсюду предметом обсуждения (…)» (H. Ford. Der internationale Jude. Leipzig, 1922. S.116 и далее).
 
Причина, по которой он ненавидит и боится евреев, у либерально-демократического деятеля, давшего имя эпохе, та же самая, что и у Гитлера и Сталина. Речь для него идет о том, чтобы очистить фордистскую систему рационализации и научно-форсированного высасывания человеческого материала свободной от пятна абстрактной самоцели. Как и нацисты, Форд противопоставляет «производящий» (то есть, свой собственный) и «паразитический капитал» (то есть, приносящий проценты денежный капитал банковской системы). Все негативные и разрушительные явления кризисного протофордистского капитализма сваливаются на этот «космополитический» финансовый капитал и прямо отождествляются с евреями как его культурно-идеологическими носителями.
 
«Интернациональный еврейский банкир, у которого нет отечества, но который настраивает все страны друг на друга, и интернациональный еврейский пролетариат, который бродит из страны в страну, чтобы найти выгодные ему экономические условия, обнаруживаются за всеми проблемами, волнующими сегодняшний мир. Вопрос об иммиграции является еврейским. Вопрос о нравственности в кино и театре также таков. Решение еврейского вопроса, в первую очередь, – дело евреев; если они этого не сделают, то мир «разрешит» их (!) (…) Одному народу причиняется тяжелый вред с помощью искусственного обменного дисконта, другому – тем, что у него изымаются деньги из хозяйственного кровообращения. (…) В бурные времена в раскрытые кошельки интернациональных банкиров падает больше плодов, чем обычно. Войны и времена бедствий приносят им самые богатые урожаи. Пройдитесь по правительственным канцеляриям, где должны оберегаться тайны подоходных налогов, федеральных банков, внешней политики, – и вы обнаружите, что евреи сидят повсюду, где это желательно для интернационального еврейства, и где можно узнать, чего оно хочет (…) Американский сельский хозяин и отрасли промышленности, которые не выдерживали махинаций интернациональных банкиров и задыхались из-за отсутствия кредита, изумляются, куда ушли деньги (…) (Ibid., S.152 и далее).
 
Будь то в форме государственного капитализма или «капитализма свободной конкуренции» – повсюду речь шла о том, чтобы воспеть индустриальное массовое производство, которое в системе фордистской рационализации должно якобы действовать непосредственно ради удовлетворения массовых потребностей, совместно с «производящим» финансовым капиталом, «внаём» или же по «поручению» государства труда – в противовес «мировому еврейскому заговору» голого делания денег, обличаемого как социально безответственное и кровососущее. Деланию денег по ту сторону от фордистски оснащенного мира машин и его «гимнами пролитому поту». Советский патриотизм, национал-социалистическая политика автаркии и американский изоляционизм перед лицом сжавшегося и подозрительного мирового рынка в равной мере находились в идеологическом резонансе с более или менее отчетливыми антисемитскими моделями взгляда на мир. «Труд» как надклассовая псевдо-конкретика и национализм / автаркизм как дополнительный момент всемирной антисемитской волны были идеологически использованы для прорыва второй индустриальной революции, выйдя далеко за рамки капитализма 19-го столетия.
 
Организационную форму, в которой предстояло свершиться этому иррациональному и убийственному прорыву, также следовало признать распространившейся моделью, хотя опять-таки в ином обличье и с иной интенсивностью: это «трудовой лагерь», превратившийся в «концентрационный лагерь». Принудительный, милитаризирующий момент фордистского наступления нашел наиболее открытое и брутальное выражение именно в этих «лагерях». Насколько глубоко был уже усвоен капитализм, видно по тому, что существовали даже добровольные формы трудовых лагерей. В 20-е гг. в Германии не только праворадикальные, но и левые, профсоюзные и даже коммунистические молодежные организации создавали подобные лагеря почти религиозного «затрачивания труда», которые предвосхищали «трудовую службу» нацистов. Под впечатлением массовой безработицы при экономическом кризисе эта форма отчужденной, военизированной государственной организации «абстрактного труда» с 1935 г. распространилась и в США:
 
«Еще в марте Конгресс утвердил Акт о помощи безработным, на основе которого был создан Гражданский корпус охраны среды (ССС). В его рамках добровольцы в возрасте между 18 и 25 голами собирались вместе в своего рода трудовых лагерях и использовались для работ по охране природы и ландшафтов. В 1935 г. на основе таких лагерей работало полмиллиона молодых людей за плату в 30 долларов» (U. Sautter. Geschichte der Vereinigten Staaten von Amerika. Stuttgart, 1994. S.383).
 
Здесь проявлялась отнюдь не более высокая, освобожденная сознательность, а репрессивная «общественная польза» в рамках застывшего фордизма и под диктовку «прекрасной машины», ее стражей и надсмотрщиков. Еще резче выступало принуждение, выходившее за рамки любой усвоенной и ставшей привычкой добровольности, в советской модернизационной диктатуре. В общественной среде, еще не сформированной по-капиталистически, государственно-капиталистическая версия фордистской мобилизации должна была, соответственно, принять еще худшие формы. Уже вскоре после Октябрьской революции Ленин не оставил ни малейших сомнений в свирепо-принудительном характере будущего общества полной занятости:
 
«В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы (таких же дерзких, как многие печатники в Петрограде, особенно в партийных типографиях, – Р.К.). В другом – поставят их чистить сортиры. В третьем – снабдят их, по отбытии карцера, желтыми билетами (!), чтобы весь народ до их исправления надзирал за ними, как за вредными людьми. В четвертом – расстреляют на месте, одного из десяти, виновных в тунеядстве». (В.И. Ленин. Как организовать соревнование? // В.И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т.35. С.204).
 
Абсурдно-морализаторское обоснование этого принуждения к труду необходимостью «правильного снабжения бутылкой молока каждого ребенка из бедных семей» (Там же, С.203–204) не может обмануть насчет того, что на самом деле речь шла об организации государством капиталистической машины-самоцели. Это ясно видно из протестантского постулата Ленина: «Кто не работает – тот пусть не ест – вот практическая заповедь социализма» (Там же). Под этим лозунгом излюбленная тема Ленина о «принудительных работах тягчайшего вида» (Там же) смогла превратиться в заповедь дня. Фордистская трудовая диктатура совершенно открыто объявлялась здесь естественной необходимостью, чтобы иметь возможность игнорировать ее человеческие нестыковки и потенциал страдания и чтобы представить военное принуждение по отношению к человеческому материалу в качестве позитивного естественного факта – совсем как за столетие до этого в первой индустриальной революции. «Милитаризация хозяйства» Троцкого была не просто чрезвычайной мерой в условиях гражданской войны, но программой целой эпохи.
 
Так в советской версии государства труда усиливался трудовой террор – под двойным нажимом: государственно-капиталистическим начальникам-загонщикам приходилось не только проводить фордистскую мобилизацию, но и иметь при этом дело с (в значительной мере) крестьянским и докапиталистически социализированным населением, которое не прошло еще даже первых ступеней «приручения». Эта историческая неравномерность породила чудовищную систему ГУЛАГа, организованной в масштабе всего общества сети концентрационных лагерей и лагерей принудительного труда, которая охватывала миллионы репрессированных. Человеческая рабочая сила при этом эксплуатировалась насмерть, особенно на инфраструктурных проектах турбо-индустриализации. Одно лишь строительство московского метро поглотило десятки тысяч трудовых рабов.
 
Впоследствии не обошлось без того, что западные идеологи объявили террористическую систему ГУЛАГа изобретением концлагерей как таковых. Так можно было и в этом отношении представить нацистскую диктатуру в качестве простых подражателей, чтобы взвалить вину за историческое бедствие на демонизированную азиатчину и изобразить нацистскую версию концлагерей как простой технический сбой, несчастный случай западной истории. На самом же деле, все было как раз наоборот: концлагерь – это изначально западное изобретение, которое было сознательно импортировано советской диктатурой развития. Концлагерь был первоначально продуктом западной колониальной системы конца 19-го века, как показал польский историк Анджей Каминский. Само выражение «концентрационный лагерь» было, вероятно, придумано испанским генералом Валериано Вейлером-и-Николау, когда он в 1896 г. подавил восстание на Кубе и отдал приказ, чтобы «в срок, не превышающий 8 дней, все крестьяне, кто не желает подвергнуться обращению как повстанцы, должны сконцентрироваться в укрепленных лагерях» (A.J. Kaminski. Konzentrationslager 1896 bis heute. Geschichte, Funktion, Typologie. München, 1990. S.34). Эти лагеря получили название «кампос де консентрасьон» – «лагеря концентрации», концентрационные лагеря. Четырьмя годами позже США соорудили концлагеря для борьбы с восставшими на острове Минданао, после того, как отняли Филиппины у Испании. Такие же «концентрационные лагеря» использовали, как известно, в то же самое время британские колониальные власти в ходе бурской войны в качестве системы террора, которая стоила жизни десяткам тысяч гражданских лиц.
 
Показательно, что военное изобретение государственного терроризма против повстанческих и партизанских движений в колониях было десятилетия спустя использовано в «гражданском обществе» как форма проведения второй индустриальной революции, в широком спектре от «добровольных» трудовых лагерей до лагерей уничтожения. Однако подлинная история концлагерей уходит в историю еще дальше, чем само их имя. На более высоком уровне развития и в больших масштабах повторялось то, что в 18 веке являлось не только в фантазиях де Сада. В «100 днях Содома» описывается своего рода сексуальный концентрационный лагерь и лагерь уничтожения, который находил и реальные соответствия в домах для душевнобольных, приютах для бедных и работных домах, детских тюрьмах и колониальных казармах рабов раннего капитализма, которые столь любовно описывал либеральный демократ Бентам – вместе с их системой караульных и опознавательными татуировками. Наконец, концлагерь как в микро-, так и в его макро-масштабе, отсылает к принудительной природе капитализма, как такового: ведь вся его фабрично-трудовая система есть ни что иное как переведенная в повседневную реальность военная деспотия.
 
Частью нарастания деспотизма капиталистической самоцели было и пресловутое определение «жизни, недостойной ее сохранения», распространившееся в расистских и социал-дарвинистских сочинениях еще до Первой мировой войны. В принципе, для капитализма «недостойна сохранения» любая жизнь, которая не может быть использована для увеличения стоимости капитала. Как в Советском Союзе, так и в западных странах, в ходе истории осуществления второй индустриальной революции практиковались отдельные элементы этой смертоносной программы. Сюда входит и заключение оппозиционеров в психушки, и принудительная стерилизация инвалидов, которая, к примеру, стояла на повестке дня в славной социал-демократической Швеции еще долгие годы спустя после Второй мировой войны.
 
Одна из сторон негативной историзации Освенцима состоит в том, чтобы продемонстрировать его связь с логикой общей истории капитализма, включая и его западно-англосаксонские варианты. Нацисты не прилетели с другой планеты, они были плотью от плоти истории модернизации. Их чудовищные массовые преступления коренятся в закономерностях капиталистического способа производства, который все еще господствует над нашей жизнью и объявляется сегодня великим победителем истории. Пока с капитализмом не покончено, Освенцим не может уйти в историю.
 
Другая сторона этой негативной историзации должна, однако же, состоять в том, чтобы показать Освенцима в преемственности специфической немецкой национальной истории. Как бы прочно ни принадлежало это преступление западному Модерну, бесспорно и то, что оно совершалось именно немецкими преступниками и с опорой на немецкое общество. Отдельные элементы Освенцима и их идеологическая подготовка принадлежат к общей истории второй индустриальной революции и обнаруживаются во всех странах. Но ни в Советском Союзе, ни в США истребление евреев никогда не стало государственной программой. Даже Генри Форд позднее снова отошел от антисемитизма, который, очевидно, не был жизненно необходим для его версии капиталистического массового производства. Только в Германии возникло массовое открыто антисемитское движение, которое пришло к власти. То же самое относится к уничтожению «жизни, недостойной сохранения», элементы которого могут быть обнаружены повсюду в современных обществах, но в таких широких масштабах и в генштабовском стиле оно было проведено только нацистской Германией.
 
Освенцим как уникальное преступление был немецкой спецификой. Но и в этом отношении нацисты не прилетели с другой планеты, но выросли из глубин национальной истории, тем самым отравив ее непоправимо раз и навсегда. Все попытки изолировать Освенцим в немецкой истории как чужеродное тело и сослаться на какие-то лучшие (демократические, просветительские и т.д.) традиции обречены на провал. Из этого может вытекать лишь одно-единственное следствие: разрыв с нацией вообще как с категорией, разрыв с любым национальным самосознанием и любой национальной лояльностью. Как антисемитизм вообще принадлежит к национализму вообще, так Освенцим в частности принадлежит к германской нации в частности. Но общее и особенное всегда накладываются друг на друга; особенное – это особенное общего, а общее содержит в себе особенное. В этом смысле Освенцим следует рассматривать как конец всех наций. И тем самым под прицелом оказывается, как таковой, и сам капитализм, изобретший нацию и, в конце концов, доведший эту логику до Освенцима.
 
В катастрофической истории второй индустриальной революции оказалась востребована развивавшаяся на протяжении более двух столетий, специфическая идеология, которая обосновывала формирование немецкой нации. Это придуманное вначале Гердером и Фихте и подпитывавшееся затем на протяжении 19 столетия расистски и антисемитски, обоснование нации не как политико-юридического единства, а как сообщества на основе общей культуры, общего происхождения и общей крови. Превращенная в самосознание немецкой «догоняющей модернизации» в 19 веке, в ходе капиталистической конкурентной борьбы с Великобританией и Францией, соединенная с государственно-патерналистскими представлениями и институтами, начиная с «государственного социализма» Адольфа Вагнера и «социального королевства» Бисмарка, она стала той «немецкой идеологией» «идей 1914 года», с помощью которой Германское государство пыталось отграничиться от англо-саксонского экономического либерализма и от французской «политической нации». Отграничиться даже в критериях права на государственное гражданство. Нацисты были законными наследниками этого национального немецкого самосознания, которое им потребовалось еще всего лишь обогатить первоначально социал-либеральными и социал-демократическими понятиями «национал-социализма», чтобы придти к безумной «демократии крови» под флагом протофордистского государства труда.  
 
В этом фронтальном противостоянии западноевропейско-североамериканским вариантам капитализма на основе идеологии крови, вторая индустриальная революция могла быть возвышена до общественно-политической «немецкой революции». Это немецкое самосознание «протестующей державы», которая не поддалась западному «торгашескому духу», доводилось до логического конца и в результате завершилось невиданной в истории исторической катастрофой. Идеологическая сердцевина этой идеи культурно-национального кровного сообщества, а именно, представление об онтологической «народной» идентичности или сущности, которая возникает не в функциях капитализма, а предшествует Модерну, внушала некую национальную цель, стоящую «над» капитализмом. «Борьба за существование» «народных» (völkische) этносов, будучи сама продуктом капитализма, представала, таким образом, как единственная реальность, по отношению к которой капиталистическая экономика должна была служит не целью (и уж тем более, не самоцелью), а якобы всего лишь средством. Эта немецкая версия Модерна, осуществление капиталистической экономизации общества с помощью антиэкономической идеологии крови, была сформулирована в ходе структурных переломов и кризисов перехода к фордизму в таких понятиях, как «народническая революция», «консервативная (völkische) революция» или «революция справа». 
 
Парадокс «антикапиталистического капитализма» в большей или меньшей степени был характерен для второй индустриальной революции и в Советском Союзе, и в США. Более сильный упор на государственно-экономические моменты, появившиеся уже с конца 19-го века и форсированные с Первой мировой войной, упор на «производительный», псевдо-конкретный промышленный капитал, унификация и уравнивание «труда» и элементы националистической политики автаркии как реакция на крах мирового рынка, – таковы были общие структурные признаки, которые повсюду имели «антикапиталистическую» окраску, хотя и с разной интенсивностью и с различным идеологическим обоснованием. Техническая и организационная революция рационализации шла рука об руку со смутными или более определенными представлениями об общественно-политическими преобразованиями в направлении фордистской «демократии труда». Эта «антикапиталистическая революция» на почве и в формах самого капитализма нигде не имела ничего общего с социальным освобождением; она была лишь формой репрессивного осуществления новой ступени развития капиталистической общественной машины. Буржуазное понятие революции, перенятое затем социализмом, никогда и не имело иного содержания. И поэтому в фордистском 20-м веке «революция» вполне могла быть и «правой».
 
Однако в Германии «правый» означало ничто иное как «народный» (фёлькиш), и даже левые не были свободны от этой худшей из буржуазных идеологем. Фордистская «революция» с ее массовыми шествиями и трудовыми лагерями повсюду носила государственно-авторитарный характер, но наиболее отчетливым он стал в Германии, где еще само формирование нации осуществлялось как «революция сверху» и было оснащено «народническими» (фёлькише) идеями. Достойные Голливуда нацистские спектакли с наибольшей последовательностью выражали этот общий характер общественного преобразования. Это была революция, родившаяся в окопах, революция строевого и церемониального шага, в которой совершенно отсутствовал освободительный анархический момент, зато, напротив, революция в формах фордистской массовой дисциплины. Революция по Бентаму. И в немецкой форме «фёлькише» она неминуемо должна была стать программой массового уничтожения.
 
Фордистски-демократическое навязывание дисциплине самому себе и массам, обоснованное в духе «фёлькише», могло предстать почти как завершение надисторического мифа, далеко выходящего за рамки непрочной точки зрения капиталистической рациональности. Общая фордистская мнимая критика старого «буржуазного» капитализма денег и элиты приобретала таким образом особую убедительность, благодаря дополнительному иррационализму. Формирование «демократии крови» неизбежно ограничивало фордистское равенство «труда» рамками воображаемого народа господ немецко-«арийской» расы, которому предстояло очиститься от «отравленной еврейской крови», тогда как «славянская раса» на Востоке подлежащего завоеванию Пространства должна была стать армией трудовых рабов. Здесь сразу же бросается в глаза отличие от Советского Союза. Если ГУЛАГ был системой эксплуатации рабочей силы в духе чистой функциональной рациональности, то нацистские концлагеря одновременно (и даже выходя за пределы трудовой функции) были системой расово-этнической селекции.
 
Такая селекция и «ариизация» сами по себе необязательно должны были привести к Холокосту. Нюрнбергские расовые законы с пресловутой обязанностью всех граждан государства немецкой демократии крови «доказать свое арийское происхождение», запрет на «смешение» и вообще на сексуальные контакты между немцами и евреями как на «порчу расы», дискриминация и экспроприация евреев (плодами которой и по сей день пользуется немалое число немцев, в том числе в качестве «наследников» отобранного имущества), планы депортации евреев из Германии, – все это были бредовые меры по сегрегации в духе логики демократии крови, но еще не убийства.
 
Но «немецкая революция» не могла остановиться на простом «очищении народа». Именно общее фордистское качество этой революции побуждало немецкую «чистку», как основанную на идеологии расизма и крови, выйти за пределы простой селекции. Ведь евреи считались не просто людьми «чужой крови», но одновременно – и биологическим представителем всех негативных черт капитализма и его деструктивных абстракций. Эта давно возводившаяся модель, которая в условиях фордистской мобилизации приобрела особую взрывную силу, теперь развивалась по собственной динамике. С помощью проецирования на евреев, негативная сторона «абстрактного труда» должна была исчезнуть из фордистского трудового рая, без необходимости устранять сам капитализм, как таковой. Если у Форда и Сталина это оставалось простой проекцией ради целей функционирования системы, то у Гитлера это проецирование превратилось в самоцель.
 
В условиях антисемитизма как государственной программы и практически уже организованной «народной» селекции, этот импульс в Германии смог дорасти до массового уничтожения. Экономическая «стоимость», фетишизированная абстракция затраченного количества труда как общественное псевдо-свойство товаров должна была исчезнуть из мира в облике евреев; товары должны были стать всего лишь предметами потребления и, тем не менее, остаться товарами, но уже очищенными от «еврейской» абстракции, – равно как и производящий товары «труд» как процесс их производства. Американский социолог Мойше Постоун первым сформулировал понятие об этой сердцевине антисемитского «антикапитализма» нацистов:
 
«Капиталистическая фабрика – это место, где производится стоимость, которая, «к несчастью», вынуждена принимать форму производства продуктов и изделий. Конкретное производится как необходимый носитель абстрактного. Лагеря уничтожения, напротив, не были ужасающей версией такой фабрики, но должны рассматриваться скорее как ее гротескное, арийское «антикапиталистическое» отрицание. Освенцим был фабрикой по «уничтожению стоимости», то есть, уничтожению персонификации абстрактного. Эта фабрика организовывала дьявольский индустриальный процесс с целью «освободить» конкретное от абстрактного. Первым шагом к этому было расчеловеченье: сорвать с евреев «маску» человечности и показать их тем, что «они есть на самом деле»: тени, цифры, абстракции. Второй шаг затем состоял в том, чтобы истребить эту абстракцию, превратить ее в дым, а также попытаться изъять последние остатки конкретной материальной «потребительной стоимости»: одежду, золото, волосы, мыло. Именно Освенцим, а не «приход к власти» в 1933 г., был действительной «немецкой революцией» – действительным мнимым «преобразованием» существующей общественной формации. Это деяние должно было охранить мир от тирании абстрактного. Но тем самым нацисты «освободили» сами себя от человечности» [M. Postone. Nationalsozialismus und Antisemitismus. Ein theoretischer Versuch // D. Diner (Ed.). Zivilisationsbruch. Denken nach Auschwitz. Frankfurt a.M., 1988. S.253 и далее].
 
Такая расшифровка не противоречит анализу, который вписывает Освенцим одновременно и в либеральный расчет выгоды, и в фордистскую программу. Подобно тому, как ужасный утилитаризм Бентама стремился к выгодному использованию даже экскрементов и трупов заключенных (и даже своего собственного), так и нацисты с выгодой использовали физические останки убитых евреев, вплоть до изготовления абажуров из человеческой кожи. В этом отношении Освенцим осуществил в себе «снятие» либерального англосаксонского утилитаризма. Но в связи с системой концлагерей находились, конечно же, и другие расчеты на выгоду, связанные с «демографической политикой»: ведь в концлагеря бросали не одних только евреев. Но главное измерение Освенцима выходит за эти рамки, как и за рамки массового рабства ГУЛАГа. В советских лагерях люди уничтожались с помощью «труда», однако это уничтожение было допустимой, но не главной целью. Оно все еще стояло на рельсах расчета выгоды, на рельсах беспощадной, идущей по трупам турбо-индустриализации.
 
Освенцим тоже был фордистской фабрикой, точно так же как «Фольксваген». Машина уничтожения работала как вполне обычная капиталистическая индустрия, при участии обычных частных фирм. К таковым относилась, к примеру, фирма «Й.А. Топф и сыновья» (Эрфурт), машиностроительная фабрика и пиротехническая строительная компания, которая поставляла огромные печи для сжигания людей (J.-C. Pressac. Die Krematorien von Auschwitz. Die Technik des Massenmordes. München, Zürich, 1995. S.181). Служащий этой фирмы, инженер Фриц Зандер, даже запатентовал изобретенную им модель гигантской печи-крематория (Ibid., S.69). Но Освенцим был негативной фабрикой. Там осуществлялось не производство, а «утилизация» – фантастически-бредовое воплощение общественного абстрагирования в системе производства товаров. В этом отношении Освенцим был крайним, доведенным до логического завершения следствием фордизма как религии труда и индустрии: индустриальным Спасением для немецкой демократии крови через уничтожение евреев. Тем самым, лозунг «Труд делает свободным» над воротами Освенцима имеет двойной смысл: «труд» делает свободным как капиталистическая самоцель, если он «освобожден» от евреев и, следовательно, от абстрактности. Лишь в этом случае становятся понятными знаменитые, непонятные и постоянно цитируемые слова Гиммлера, обращенные к эсесовцам:
 
«Большинство из вас знают, что означает, когда рядом лежат 100 трупов, когда лежат 500 или 1000. Выдержать это и при этом – за редким исключением человеческих слабостей – сохранить порядочность, – это сделало нас твердыми. Это славная страница нашей истории, которая никогда не была и никогда не должна быть написана» (Цит. по: E. Piper. Von der Entfernung zur Vernichtung oder Wir standen in der Pflicht, gegenüber der SS, der Firma Topf und dem NS-Staat. Einführung // J.C. Pressac. Die Krematorien von Auschwitz… S.IX).
 
Здесь действовала не личная ненависть и даже не личная жестокость, а единственно лишь «банальность зла» (Хана Арендт) обычных бухгалтеров, усердных инженеров, сознающих свой долг добросовестных немцев, которые должны задушить в себе всякие человеческие чувства в отношении жертв, ради «высшей цели» Спасения человечества. Нацисты осуществили, на свой лад, то, о чем всегда мечтала социал-демократия: «упорядоченную революцию», в которой все становится иначе, чтобы все могло остаться таким же, как было. «Упорядоченное» уничтожение евреев «немецкой революцией» представало, таким образом, как своего рода утилизация отходов воплощенного зла в капитализме, как тяжелая «кровавая работа», которую следовало сделать «порядочно», чтобы потом спокойно принять душ и, наконец, мочь наслаждаться очищенным капитализмом. Освенцим и «Фольксваген» связаны между собой: мир массового производства освобожденных фордистских потребительских благ, освобожденной мобильности масс и освобожденного потребления свободного времени ценою крови еврейских жертв, которая должна была освободить «солдат труда» от самоподчинения капиталистической машине.
 
Подобная параноидальная конструкция, до предела обострявшая общее безумие капитализма, не могла закончиться ничем иным, как желанием уничтожать, в том числе и самих себя. Такое самоуничтожение было с самого начала, как кошмар, присуще идеологии «фёлькише» и ее фордистскому проявлению. Сквозь это сознание просвечивает «Рагнарёк», конец света в германской мифологии. Тайное знание необратимого безумия собственных действий, которые должны были принять саморазрушительные формы, уже рано содержалось в идеологических метаниях «немецкой революции» и стало притчей в знаменитом произведении Освальда Шпенглера «Закат Европы» (впервые издано в 1918 г.). Шпенглер (1880 – 1936), подобно Юнгеру, принадлежал к тем пионерам нацизма, кто хотя вскоре и ощутил отвращение к его вульгарности, но не отказался от взглядов, лежавших в основе «немецкой революции». В его органицистской философии истории великие культуры (как и нации или народы у Гердера) выступают как «организмы», которые должны прожить свою жизнь и, в конце концов, неотвратимо умереть. Современная история, для него, – это последний взлёт арийско-«фаустовской» культуры Запада, что уже содержит указание на гибель – воображаемый героическим «закат»:
 
«Это отчаянная борьба технического мышления за сохранение свободы по отношению к денежному (…) Эта колоссальная борьба чрезвычайно малого числа несгибаемых людей расы (!), обладающих чудовищной силы рассудком, – борьба, которой простой горожанин не видит и в которой ничего не смыслит, если взглянуть на нее со стороны, то есть с точки зрения всемирно-исторической перспективы, способна совершенно обессмыслить чистую борьбу интересов, происходящую между предпринимательством и рабочим социализмом. Рабочее движение есть то, что из него делают его вожди, и ненависть против тех, кто руководит промышленностью, уже давно поставила его на службу бирже (!) (…) Однако тем самым деньги подходят к концу своих успехов и начинается последняя схватка, в которой цивилизация принимает свою завершающую форму: схватка между деньгами и кровью (…) Деньги будут преодолены и упразднены только кровью (!) (…) Жизнь, и только жизнь, имеет значение в истории, жизнь и раса, и торжество воли к власти, а никак не победа истин, изобретений или денег (…) Так завершается спектакль высокой культуры (…), снова приходя к первичным фактам вечной крови, тождественной с вечно циркулирующими космическими потоками» (О. Шпенглер. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Т.2. М., 1998. С.537–539).
 
Поскольку «последний бой» прирученного капитализмом марксизма труда против «абстрактного труда» не состоялся, капитализм, вместо того, чтобы вести «борьбу интересов» (как хитро замечает Шпенглер) внутри системы товарного производства, (мыслимой как непреодолимая) сам породил монстра – чудовищный фантом своего собственного мнимого преодоления. Нацисты были страшно искаженным зеркальным отражением социального движения, которое уже не могло приступить к освобождению от фетишизма Современности.
 
На место идеи самоорганизованного общества Советов с участием всех встало элитарное безумие «вождистского социализма» «несгибаемых людей расы» перед лицом негативного равенства принуждения к труду; на место истины – «раса». Целью стало не преодоление «труда», денег и государства «ассоциацией свободных людей», а призрачное упразднение денег кровью поверх людских голов. Глубокий иррационализм этого самоосуществляющегося представления не мог помыслить себе «упразднение» капитализма на его собственной основе иначе, чем «конец истории». Однако, в отличие от просветителей, Гегеля и Конта, это был конец негативный и тёмный. «Последний бой» сообщества по крови призван был вести не к социальному освобождению как началу общества, сознающего само себя, а назад, в неисторическую тьму, сопровождаясь потоками крови:
 
«К кругу этих символов упадка относится прежде всего энтропия, составляющая, как известно, тему второго начала термодинамики. (…) Сила, воля имеют цель, а там, где есть цель, там испытующий взор найдет и конец. (…) Конец мира, как завершение внутренне необходимого развития, – вот что такое гибель богов, и это же означает последняя, иррелигиозная редакция мифа: учение об энтропии. (…) «Исторический человек» (…) – это человек, пребывающий на пути к своему осуществлению культуры. До нее, после нее и вне ее он неисторичен (…) Отсюда вытекает имеющий величайшее значение факт (…): что человек неисторичен не только перед возникновением культуры, но и вновь делается неисторичен, как только цивилизация оформляется до своего полного и окончательного образа, а тем самым завершается живое развитие культуры, оказываются исчерпанными последние возможности осмысленного существования» (О Шпенглер. Закат Европы… Т.1. С.619, 623, 624. Т.2. С.52).
 
Какая злая ирония: если новая, политико-философская формулировка энтропии у Вильгельма Освальда еще ратовала за невротическую, микроэкономическую фордистскую логику экономии времени, то всего через несколько лет, после мировой войны, у Шпенглера она выступает уже как пророчество гибели. В этом виден не только инстинкт смерти грядущих нацистов, но и влечение к смерти всей современной системы товарного производства как таковой. Подобно тому, как эта идеология перевела нерассуждающую, детерминистскую социальную физику капитализма в столь же слепую, детерминированную логику «крови», точно так же она стала указанием на внутреннее, наталкивающееся на абсолютные границы, самопротиворечие капитализма как неудержимую «гибель богов» цивилизации. Эта имманентная угроза капитализма сохраняется и после Освенцима: энтропия капитала должна стать гибелью социальной Вселенной; «автоматический субъект», не могущий освободиться сам от себя с помощью кровавых жертв, «хочет», чтобы его собственный конец стал также гибелью человечества и всей жизни на Земле.
 
Роберт Курц, «Черная книга капитализма. Конец рыночной экономики»
 
(Robert Kurz. Schwarzbuch Kapitalismus: ein Abgesang auf die Marktwirtschaft. Frankfurt a.M., 1999. S.478–496).  
 
Перевод: В. Дамье
 
Примечания переводчика:              
  
(1) В основе этого постулата лежит анализ всеобщего товарного производства (рыночной экономики, капитализма) как системы отчуждения и самоотчуждения человека. Поскольку каждый субъект в нем, подгоняемый конкуренцией, действует на свой страх и риск, результаты экономической (и, в конечном счете, всякой иной деятельности) человека и групп людей подчиняются не их воле и планам, а не зависящему от них результату. «Невидимая рука» рынка предстает, таким образом, как жестокая, иррациональная и абстрактная сила. В результате в общественном сознании усиливается стремление переложить вину за непредсказуемые и часто катастрофические последствия действия «невидимой руки» (кризисы, болезненные социальные сдвиги и т.д.) на неких «конкретных» виновников. На эту роль лучше всего подходят «иные», «чужаки» (например, евреи, иммигранты и т.д.).   
 
(2) «Абстрактный труд» – трудовая деятельность, направленная не на производство конкретных изделий для самих себя или известных потребителей («потребительных стоимостей), а на производство абстрактных (то есть, по существу, неважно, каких именно) предметов, предназначенных на продажу абстрактному, анонимному покупателю («товаров») с целью получения прибыли (производство «стоимости»). Является выражением отчуждения человека, ибо при этом производство «стоимости» становится самоцелью, а товар превращается в фетиш.