Кропоткин П. А.: О смысле возмездия

 

Из книги: “В русских и французских тюрьмах”.

 

 

Глава IX

 

О НРАВСТВЕННОМ ВЛИЯНИИ ТЮРЕМ

НА ЗАКЛЮЧЁННЫХ

 

Если бы меня спросили, какие реформы можно ввести в эту тюрьму и подобные ей, но при том условии, чтобы они всё-таки оставались тюрьмами, я мог бы указать лишь на некоторые частичные улучшения, которые в общем немногим бы улучшили положение арестантов; но в то же время я должен был бы откровенно признать, как трудно сделать какие бы то ни было улучшения, даже самые незначительные, когда дело касается учреждений, основанных на ложном принципе.

 

Одним из наиболее поражающих в системе наших карательных учреждений обстоятельств является то, что, раз человек побывал в тюрьме, имеется три шанса против одного, что он вскоре после освобождения опять попадёт в неё. Конечно, имеются немногие исключения из этого правила. В каждой тюрьме вы найдёте людей, которые попали туда случайно. В их жизни было такое фатальное стечение обстоятельств, которое вызвало бурное проявление страсти или слабости, и в результате они попали за тюремные стены. Я думаю, всякий согласится относительно подобных лиц, что, если бы их совсем не запирали в тюрьмы, общество от этого нисколько бы не пострадало. А между тем их мучают в тюрьмах и никто не сможет ответить на вопрос: “Зачем?” Они сами сознают вредоносность своих поступков, и, несомненно, это чувство было бы в них ещё глубже, если бы их совсем не держали в заключении.

Число подобных лиц вовсе не так мало, как это обыкновенно полагают, и несправедливость их заключения настолько очевидна, что в последнее время раздаются многие авторитетные голоса, в том числе английских судей*, настаивающие на необходимости дать судьям право освобождать таких лиц, не налагая на них никакого наказания.

Но криминалисты наверное скажут, что имеется другой многочисленный класс обитателей тюрем, для которых собственно и предназначаются наши карательные учреждения. И тут возникает вопрос: насколько тюрьмы отвечают своей цели по отношению к этому разряду заключённых? насколько они улучшают их? и насколько устрашают, предупреждая таким образом дальнейшее нарушение закона?**

На этот вопрос не может быть двух ответов. Цифры с совершенной ясностью указывают нам, что предполагаемое двойное влияние тюрем — воздерживающее и нравственно оздоровляющее — существует лишь в воображении юристов. Почти половина всех лиц, приговариваемых во Франции и Англии окружными судами, — рецидивисты, уже раз или два побывавшие в тюрьме. Во Франции от двух пятых до половины всех привлекаемых к уголовному суду присяжных и две пятых всех привлекаемых к суду исправительной полиции уже побывали в тюрьмах. Каждый год арестуется не менее 70 000 — 72 000 рецидивистов. От 42 до 45% всех убийц и от 70 до 72% всех воров, осуждаемых ежегодно, — рецидивисты. В больших городах эта пропорция ещё более высока. Из всех арестованных в Париже в 1880 году более одной четверти были уже приговорены в течение предыдущих десяти лет более четырёх раз. Что же касается до центральных тюрем, то от 20% до 40% всех освобождаемых из них ежегодно арестантов снова попадают в центральные тюрьмы в течение первого же года по освобождении, и большей частью в первые же месяцы. Количество рецидивистов было бы ещё более, если бы не то обстоятельство, что многие освобождённые ускользают от внимания полиции, меняя свои имена и профессии; кроме того, многие из них эмигрируют или умирают скоро после освобождения.***

Возвращение освобождённых обратно в тюрьму — настолько обычное явление во французских центральных тюрьмах, что вы часто можете слышать, как надзиратели говорят между собой: “Удивительное дело! N. до сих пор ещё не вернулся в тюрьму! Неужели он успел уже перейти в другой судебный округ?” Некоторые арестанты, освобождаясь из тюрьмы, где они благодаря хорошему поведению имели какую-нибудь привилегированную должность — например, в госпитале, — обыкновенно просят, чтобы эта должность была оставлена за ними до их следующего возвращения в тюрьму! Эти бедняги хорошо сознают, что они не в состоянии будут противиться искушениям, которые их встретят на свободе; они знают, что очень скоро опять попадут назад в тюрьму, где и окончат свою жизнь.

В Англии, насколько мне известно, положение вещей не лучше, несмотря на усилия 63 “обществ для воспомоществования освобождённым арестантам”. Около 40% всех осуждённых лиц — рецидивисты, и, по словам м-ра Дэвитта, 95% всех находящихся в каторжном заключении уже ранее получили тюремное образование, побывав однажды, а иногда и дважды в тюрьме.

Более того, во всей Европе замечено было, что, если человек попал в тюрьму за какое-нибудь сравнительно мелкое преступление, он обыкновенно возвращается в неё, осуждённый за что-нибудь гораздо более серьёзное. Если это — воровство, то оно будет носить более утончённый характер по сравнению с предыдущим; если он был осуждён ранее за насильственный образ действий, много шансов за то, что в следующий раз он уже попадёт в тюрьму в качестве убийцы. Словом, рецидивизм вырос в такую огромную проблему, над которой тщетно бьются европейские писатели-криминалисты, и мы видим, что во Франции, под впечатлением непреоборимой сложности этой проблемы, изобретаются планы, которые, в сущности, сводятся к тому, чтобы осуждать всех рецидивистов на смерть путём вымирания в одной из самых нездоровых колоний французской республики.*

Как раз в то время, когда я писал эту главу, в парижских газетах печатался рассказ об убийстве, совершённом лицом, которое за день перед тем было выпущено из тюрьмы. Прежде чем этот человек был арестован в первый раз и присуждён к 13-месячному тюремному заключению (за преступление сравнительно маловажного характера), он свёл знакомство с женщиной, которая держала маленькую лавочку. Он хорошо знал образ её жизни и почти тотчас после освобождения из тюрьмы отправился к ней вечером, как раз когда она запирала лавочку, зарезал её и хотел овладеть кассой. Весь план, до мельчайших подробностей, был обдуман арестантом во время заключения.

Подобные эпизоды далеко не редкость в уголовной практике, хотя, конечно, не всегда имеют такой же сенсационный характер, как в данном случае. Наиболее ужасные планы самых зверских убийств в большинстве случаев изобретаются в тюрьмах, и если общественное мнение бывает возмущено каким-либо особенно зверским деянием, последнее почти всегда является прямым или косвенным результатом тюремного обучения: оно бывает делом человека, освобождённого из тюрьмы, или же совершается по наущению какого-нибудь бывшего арестанта.

Несмотря на все попытки уединить заключённых или воспретить разговоры между ними, тюрьмы до сих пор остаются высшими школами преступности. Планы благонамеренных филантропов, мечтавших обратить наши карательные учреждения в исправительные, потерпели полную неудачу ; и хотя официальная литература избегает касаться этого предмета, те директора тюрем, которые наблюдали тюремную жизнь во всей её наготе и которые предпочитают правду официальной лжи, откровенно утверждают, что тюрьмы никого не исправляют и что, напротив, они действуют более или менее развращающим образом на всех тех, кому приходится пробыть в них несколько лет.

Да иначе не может и быть. Мы должны признать, что результаты должны быть именно таковы, если только мы внимательно проанализируем влияние тюрьмы на арестанта.

Прежде всего никто из арестантов, за редкими исключениями, не признаёт своё осуждение справедливым. Все знают это, но почему-то все относятся к этому слишком легко, между тем как в таком непризнании кроется осуждение всей нашей судебной системы. Китаец, осуждённый семейным судом “неделённой семьи” к изгнанию*, или чукча, бойкотируемый своим народом, или же крестьянин, присуждённый “Водяным Судом” (суд, ведающий орошением) в Валенсии или в Туркестане, почти всегда признают справедливость приговора, произнесённого их судьями. Но ничего подобного не встречается среди обитателей наших современных тюрем.

Возьмите, напр<имер>, одного из “аристократов” тюрьмы, осуждённого за “финансовую операцию”, т.е. за предприятие такого рода, которое целиком было рассчитано на “жадность и невежество публики”, как выражается один из героев замечательных очерков из тюремной жизни, принадлежащих перу Михаила Дэвитта. Попробуйте убедить такого человека, что он поступил неправильно, занимаясь операциями подобного рода. Он, вероятно, ответит вам: “Милостивый государь, маленькие воришки действительно попадают в тюрьму, но крупные, как вам известно, пользуются свободой и полнейшим уважением тех самых судей, которые присудили меня”. И вслед за тем он укажет вам на какую-нибудь компанию, основанную в лондонском Сити со специальной целью ограбить наивных людей, мечтавших обогатиться путём разработки золотых рудников в Девоншире, свинцовых залежей под Темзой и т.п. Всем нам знакомы такие компании, во главе которых в Англии всегда стоит лорд, священник и “М.Р.” (член парламента); все мы получаем их обольстительные циркуляры; все мы знаем, как выуживаются последние гроши из карманов бедняков… Что же мы можем сказать в ответ “тюремному аристократу”? Или же возьмём для примера другого, который был осуждён за то, что на французском жаргоне именуется manger la grenouille и что мы русские называем “пристрастием к казённому пирогу”, другими словами, осуждённый за растрату общественных денег. Подобный господин скажет вам: “Я не был достаточно ловок, милостивый государь, в этом — вся моя вина”. Что вы можете сказать ему в ответ, когда вы прекрасно знаете, какие огромные куски общественного пирога бесследно исчезают в пасти охотников до этого блюда, причём эти гастрономы не только не попадают под суд, но пользуются уважением общества. “Я не был достаточно ловок”, — будет он повторять, пока будет носить арестантскую куртку; и будет ли он томиться в одиночной камере или осушать Дартмурские болота, его ум неустанно будет работать в одном и том же направлении: он будет всё более и более озлобляться против несправедливости общества, которое усыпает розами путь достаточно ловких и сажает в тюрьму неловких. А как только он будет выпущен из тюрьмы, он попытается взобраться на высшую ступень лестницы; он употребит все силы ума, чтобы быть “достаточно ловким” и на этот раз так откусить кусок пирога, чтобы его не поймали.

Я не стану утверждать, что каждый арестант смотрит на преступления, приведшие его в тюрьму, как на нечто достойное похвалы; но несомненно, что он считает себя нисколько не хуже тех заводчиков, которые выделывают апельсиновое варенье из репы и фабрикуют вино из окрашенной фуксином воды, сдобренной алкоголем, не хуже тех предпринимателей, которые грабят доверчивую публику, которые самыми разнообразными способами спекулируют на “жадности и невежестве публики” и которые тем не менее пользуются всеобщим уважением. “Воруй, да не попадайся!” — такова обычная поговорка в тюрьмах всего мира, и напрасно мы будем оспаривать её мудрость, пока в мире деловых сношений понятия о честном и бесчестном будут столь шатки, каковы они теперь.

Уроки, получаемые заключёнными в тюрьме, нисколько не хуже, чем те, которые он получает из внешнего мира. Я упоминал уже в предыдущей главе о скандальной торговле табаком, которая практикуется во французских тюрьмах, но до последнего времени я думал, что в Англии неизвестно это зло, пока не убедился в противном из одной книги.* Характерно, что даже цифры почти те же самые. Так, из каждых 20 шил<лингов>, переданных заключённому, 10 должны быть отданы надзирателю, а на остальные десять он доставляет табак и прочую контрабанду по фантастическому тарифу. Таковы нравы в Мюлльбанке. Французский же тариф — из 50 фр<анков> 25 фр<анков> надзирателю, а затем на остальные 25 поставляется табак и пр. по упомянутым ценам. Что касается до работ, то и при казённой, и при подрядческой системе, практикуемых в больших тюрьмах, совершается такая масса всякого рода мелких мошенничеств, что мне неоднократно приходилось слышать в Клэрво от арестантов: “Настоящие воры, сударь, не мы, а те, которые держат нас здесь”. Конечно, мне скажут, что администрация должна стремиться искоренить это зло и что многое уже сделано в этом отношении. Я даже готов признать справедливость этого замечания. Но вопрос в том, может ли зло этого рода быть совершенно искоренено? Уже одно то обстоятельство, что зло это существует в большинстве тюрем Европы, указывает, как трудно найти неподкупную тюремную администрацию.

Впрочем, упоминая об этой причине деморализации, я не стану очень подчёркивать её; не потому, что я не признаю её чрезвычайно вредного влияния, но просто потому, что если бы вышеуказанная причина совершенно исчезла из тюремной жизни, то и тогда в наших карательных учреждениях осталось бы множество других развращающих причин, от которых нельзя избавиться, покуда тюрьма останется тюрьмой. К ним я и перейду.

Много было написано об оздоровляющем влиянии труда — особенно физического труда, и я, конечно, менее всего стану отрицать это влияние. Не давать арестантам никакого занятия, как это практикуется в России, — значит совершенно деморализовать их, налагать на них бесполезное наказание и убивать в них последнюю искру энергии, делая их совершенно неспособными к трудовой жизни после тюрьмы. Но есть труд и труд. Существует свободный труд, возвышающий человека, освобождающий его мозг от скорбных мыслей и болезненных идей, — труд, заставляющий человека чувствовать себя частицей мировой жизни. Но есть также и вынужденный труд, труд раба, унижающий человека, — труд, которым занимаются с отвращением, из страха наказания, и таков тюремный труд. При этом я, конечно, не имею в виду такого гнусного изобретения, как вертящееся колесо английских тюрем, которое приходится вертеть человеку, подобно белке, хотя двигательную силу можно было бы получить и другим образом, гораздо более дешёвым. Я не имею также в виду щипания конопати, при котором человек производит в день ровно на одну копейку.* Арестанты вправе рассматривать подобного рода труд как низкую месть со стороны общества, которое не позаботилось, в дни их детства, указать им лучших путей к высшей, более достойной человека жизни, а теперь мстит им за это. Я думаю, нет ничего более возмутительного, как чувствовать, что тебя принуждают работать не потому, что твой труд кому-либо нужен, а в виде наказания. В то время как все человечество работает для поддержания жизни, арестант, щиплющий конопать или разбирающий нитки, занимается работой, которая никому не нужна. Он — отвержен. И если он по выходе из тюрьмы будет обращаться с обществом как отверженец, мы не можем обвинять никого, кроме самих себя.

Но не лучше обстоит дело и с продуктивным трудом в тюрьмах. Государство редко может выступить в роли удачливого конкурента на рынке, где продукты покупаются и продаются ради тех выгод, которые могут быть реализованы при покупке и продаже. Вследствие этого оно бывает вынуждено, с целью дать работу арестантам, прибегать к помощи подрядчиков. Но чтобы привлечь этих подрядчиков и побудить их затратить деньги на постройку мастерских, в то же время гарантируя определённое количество работы для известного числа арестантов, несмотря на колебание рыночных цен (причём необходимо иметь в виду неблагоприятную обстановку тюрьмы и работу необученных ремеслу рабочих-арестантов), — чтобы привлечь таких подрядчиков, государству приходится продавать арестантский труд за бесценок, не говоря уже о взятках, которые тоже способствуют понижению цен на труд. Таким образом, на кого бы ни работали арестанты, для казны или для подрядчиков, их заработки ничтожны.

Мы видели в предыдущей главе, что наивысшая заработная плата, платимая подрядчиками в Клэрво, редко превышает 80 копеек в день, а в большинстве случаев она ниже 40 копеек за 12-часовой труд, причём половину этого заработка, а иногда и более удерживает в свою пользу казна. В Пуасси (Poissy) арестанты зарабатывают у подрядчика по 12 копеек в день и менее 8 копеек, когда работают для казны.*

В Англии, с тех пор как тюремная комиссия 1863 года сделала открытие, что арестанты зарабатывают чересчур много, их заработок свёлся почти к нулю, если не считать небольшого уменьшения срока наказания для прилежно работающих арестантов. В английских тюрьмах заключённых занимают такого рода ремёслами, что лишь искусные рабочие могут заработать свыше 50 копеек в день (сапожники, портные и занимающиеся плетением корзин)**. В других же областях труда арестантская работа, переведённая на рыночную ценность, колеблется между 12 и 40 копейками в день.

Несомненно, что работа при таких обстоятельствах, лишённая сама по себе привлекательности, так как она не даёт упражнения умственным способностям рабочего, и оплачивается так скверно, может быть рассматриваема лишь как форма наказания. Когда я глядел на моих друзей-анархистов в Клэрво, выделывавших дамские корсеты или перламутровые пуговицы и зарабатывавших при этом 24 копейки за десятичасовой труд, причём 8 копеек удерживалось казной (у уголовных преступников удерживалось 12 копеек или даже более), я вполне понял, какого рода отвращение должна вызывать подобного рода работа в людях, принуждённых заниматься ею целые годы. Какое удовольствие может дать подобная работа? Какое моральное влияние может она оказать, если арестант постоянно повторяет сам себе, что он работает лишь для обогащения подрядчика? Получивши 72 копейки за целую неделю труда, он и его товарищи могут только воскликнуть: “И подлинно, настоящие-то воры не мы, а те, кто держит нас здесь”.

Но всё же мои товарищи, которых не принуждали заниматься этой работой, занимались ею добровольно, и иногда, путём тяжёлых усилий, некоторые из них ухитрялись заработать до 40 копеек в день, особенно когда в работе требовалось некоторое искусство или артистический вкус. Но они занимались этой работой потому, что в них поддерживался интерес к работе. Те из них, которые были женаты, вели постоянную переписку с жёнами, переживавшими тяжёлое время, пока их мужья находились в тюрьме. До них доходили письма из дому, и они могли отвечать на них. Таким образом, узы, связывающие арестантов с семьёй, не порывались. У холостых же и у не имевших семьи, которую надо было поддерживать, была другая страсть — любовь к науке, и они гнули спину над выделкой перламутровых пуговиц и брошек в надежде выписать в конце месяца какую-нибудь давно желанную книгу.

У них была страсть. Но какая благородная страсть может владеть уголовным арестантом, оторванным от дома и лишённым всяких связей с внешним миром? Люди, изобретавшие нашу тюремную систему, постарались с утончённой жестокостью обрезать все нити, так или иначе связывающие арестанта с обществом. Они растоптали все лучшие чувства, которые имеются у арестанта, так же, как у всякого другого человека. Так, например, в Англии, жена и дети не могут видеть заключённого чаще одного раза в три месяца; письма же, которые ему разрешают писать, являются издевательством над человеческими чувствами. Филантропы, изобретшие английскую тюремную дисциплину, дошли до такого холодного презрения к человеческой природе, что разрешают заключённым только подписывать заранее приготовленные печатные листы! Мера эта тем более возмутительна, что каждый арестант, как бы низко ни было его умственное развитие, прекрасно понимает мелочную мстительность, которой продиктованы подобные меры, сколько бы ни говорили в извинение о необходимости помешать сношениям с внешним миром.

Во французских тюрьмах — по крайней мере, в центральных — посещения родственников допускаются чаще, и директор тюрьмы, в исключительных случаях, имеет право разрешать свидания в комнатах без тех решёток, которые обыкновенно отделяют арестанта от пришедших к нему на свидание. Но центральные тюрьмы находятся находятся вдали от больших городов, а между тем именно эти последние поставляют наибольшее количество заключённых, причём осуждённые принадлежат главным образом к беднейшим классам населения и лишь немногие из жён обладают нужными средствами для поездки в Клэрво с целью получить несколько свиданий с арестованным мужем.

Таким образом, то благотворное влияние, которое могло бы облагородить заключённого, внести луч радости в его жизнь, единственный смягчающий элемент в его жизни — общение с родными и детьми — систематически изгоняется из арестантской жизни. Тюрьмы старого времени отличались меньшей чистотой; в них было меньше “порядка”, чем в современных, но в вышеуказанном отношении они были более человечны.

В серой арестантской жизни, лишённой страстей и сильных впечатлений, все лучшие чувства, могущие улучшить характер человека, вскоре замирают. Даже рабочие, любящие своё мастерство и находящие в нём удовлетворение своих эстетических потребностей, теряют вкус к работе. Тюрьма убивает прежде всего физическую энергию. Мне теперь вспоминаются годы, проведённые в тюрьме в России. Я вошёл в каземат крепости с твёрдым решением — не поддаваться. С целью поддержания физической энергии я регулярно совершал каждый день семивёрстную прогулку по каземату и дважды в день проделывал гимнастические упражнения с тяжёлым дубовым табуретом. А когда мне было разрешено употребление пера и чернил, я занялся приведением в порядок обширной работы, а именно — подверг систематическому пересмотру существующие доказательства ледникового периода. Позднее, во французской тюрьме, я со страстью занялся выработкой основных начал того мировоззрения, которое я считаю системой новой философии — основы анархии. Но в обоих случаях я вскоре начал чувствовать, как утомление овладевало мною. Телесная энергия постепенно исчезала. Может быть, наилучшей параллелью состояния арестанта является зимовка в полярных странах. Прочтите отчёты о полярных экспедициях прежнего времени, напр<имер> добродушного Пэрри или старшего Росса. Читая эти дневники, вы улавливаете чувство физического и умственного утомления, запечатлённое на каждой их странице и доходящее почти до отчаяния, пока наконец на горизонте не появится солнце, приносящее с собой свет и надежду. Таково же состояние арестанта. Мозгу не хватает энергии для поддержания внимания; мышление становится медленнее и менее настойчивым; мысли не хватает глубины. В одном американском прошлогоднем отчёте говорится, между прочим, что в то время, как изучение языков ведётся арестантами с большим успехом, они редко могут настойчиво заниматься математикой; наблюдение это совершенно верно.

Мне кажется, что это подавление здоровой нервной энергии лучше всего объясняется отсутствием впечатлений. В обыденной жизни тысячи звуков и красок затрагивают наши чувства; тысячи мелких разнообразных фактов запечатлеваются в нашем сознании и возбуждают деятельность мозга. Но жизнь арестанта в этом отношении совершенно ненормальна: его впечатления чрезвычайно скудны, и всегда одни и те же. Отсюда — пристрастие арестантов ко всякого рода новинке, погоня за всяким новым впечатлением. Я никогда не забуду, с каким жадным вниманием я подмечал в крепости, во время прогулки по дворику Трубецкого бастиона, переливы света на золочёном шпице собора, розоватом при закате солнца и полном голубоватых оттенков по утрам; я замечал все оттенки красок, меняющихся в облачные и в ясные дни, утром и вечером, зимою и летом. Только цвета красок шпица и подвергались изменению; остальное оставалось всё в той же угрюмой неизменности. Появление воробья в тюремном дворе было крупным событием: оно вносило новое впечатление. Вероятно, этим объясняется и то, что арестанты так любят рисунки и иллюстрации: они дают им новые впечатления необычным путём. Все впечатления, получаемые в тюрьме путём чтения, или же из собственных размышлений, действуют не непосредственно, а путём воображения; вследствие чего мозг, плохо питаемый ослабевшим сердцем и обедневшей кровью, быстро утомляется, теряет энергию. Оттого и чувствуется в тюрьме такая потребность во внешних, непосредственных впечатлениях.

Этим обстоятельством, вероятно, объясняется также удивительное отсутствие энергии, увлечения в работе заключённых. Всякий раз, когда я видел в Клэрво арестанта, лениво передвигавшегося по двору в сопровождении так же лениво шагавшего за ним надзирателя, я мысленно возвращался к дням моей юности, в дом отца, в среду крепостных. Арестантская работа — работа рабов, а такого рода труд не может вдохновить человека, не может дать ему сознание необходимости труда и созидания. Арестанта можно научить ремеслу, но любви к этому ремеслу ему нельзя привить; напротив того, в большинстве случаев он привыкает относиться к своему труду с ненавистью.

Необходимо указать ещё на одну причину деморализации в тюрьмах, которую я считаю особенно важной, ввиду того, что она одинакова во всех тюрьмах и что корень её находится в самом факте лишения человека свободы. Все нарушения установленных принципов нравственности можно свести к одной первопричине: отсутствию твёрдой воли. Большинство обитателей наших тюрем — люди, не обладавшие достаточной твёрдостью, чтобы противостоять искушениям, встречавшимся на их жизненном пути, или подавить страстный порыв, мгновенно овладевший ими. Но в тюрьме, так же как и в монастыре, арестант ограждён от всех искушений внешнего мира; а его сношения с другими людьми так ограничены и так регулированы, что он редко испытывает влияние сильных страстей. Вследствие этого ему редко представляется возможность упражнять и укреплять ослабевшую волю. Он обращён в машину и следует по раз установленному пути; а те немногие случаи, когда ему предстоит свободный выбор, так редки и ничтожны, что на них развивать свою волю невозможно. Вся жизнь арестанта расписана впереди и распределена заранее; ему остаётся только отдаться её течению, слепо повиноваться под страхом жестоких наказаний. При подобных условиях, если он даже обладал некоторой твёрдостью воли ранее осуждения, последняя исчезает в тюрьме. А потому где же ему найти силу характера, чтобы противостоять искушениям, которые внезапно окружают его, как только он выйдет за порог тюрьмы? Как он сможет подавить первые импульсы страстного характера, если в течении многих лет употреблены были все старания, чтобы убить в нём внутреннюю силу сопротивления, чтобы превратить его в послушное орудие в руках тех, кто управлял им?

Вышеуказанный факт, по моему мнению (и мне кажется, что по этому вопросу не может быть двух мнений), является самым строгим осуждением всех систем, основанных на лишении человека свободы. Происхождение наших систем наказания, основанных на систематическом подавлении всех проявлений индивидуальной воли в заключённых и на низведении людей до степени лишённых разума машин, легко объясняется. Оно выросло из желания предотвратить всякие нарушения дисциплины и из стремления держать в повиновении возможно большее количество арестантов при возможно меньшем количестве надсмотрщиков. Действительно, мы видим целую обширную литературу о тюрьмах, в которой господа “специалисты” с наибольшим восхищением говорят именно о тех системах, при которых тюремная дисциплина поддерживается при наименьшем количестве надзирателей. Идеальной тюрьмой в глазах таких специалистов была бы тысяча автоматов, встающих и работающих, едящих и идущих спать под влиянием электрического тока, находящегося в распоряжении одного-единственного надзирателя. Но если наши современные, усовершенствованные тюрьмы и сокращают, может быть, в государственном бюджете некоторые сравнительно мелкие расходы, зато они являются главными виновницами за тот ужасающий процент рецидивистов, какой наблюдается теперь во всех странах Европы. Чем менее тюрьмы приближаются к идеалу, выработанному тюремными специалистами, тем менее они дают рецидивистов.* Не дoлжно удивляться, что люди, приученные быть машинами, не в силах приспособиться к жизни в обществе.

Обыкновенно бывает так, что тотчас же по выходе их тюрьмы арестант сталкивается со своими бывшими сотоварищами, поджидающими его при выходе. Они принимают его по-братски, и почти тотчас же по освобождении он снова попадает в тот же поток, который однажды уже принёс его к стенам тюрьмы. Всякого рода филантропы и “общество для помощи освобождённым арестантам”, в сущности, мало помогают злу. Им приходится переделывать то, что сделано тюрьмой, сглаживать те следы, которые тюрьма оставила на освобождённом. В то время как влияние честных людей, которые протянули бы братскую руку прежде, чем человек попал под суд, могло бы спасти его от проступков, доведших его до тюрьмы, теперь, когда он прошёл курс тюремного обучения, все усилия филантропов, в большинстве случаев, не поведут ни к каким результатам.

И какая разница между братским приёмом, каким встречают освобождённого его бывшие сотоварищи, и отношением к нему “честных граждан”, скрывающих под наружным покровом христианства свой фарисейский эгоизм! Для них освобождённый арестант является чем-то вроде зачумлённого. Кто из них решится, как это делал долгие годы д-р Кэмпбелль в Эдинбурге, пригласить его в свой дом и сказать ему: “Вот тебе комната; садись за мой стол и будь членом моей семьи, пока мы подыщем работу”? Человек, выпущенный из тюрьмы, более всякого другого нуждается в поддержке, нуждается в братской руке, протянутой к нему, но общество, употребив все усилия, чтобы сделать из него врага общества, привив ему пороки, развиваемые тюрьмой, отказывает ему именно в той братской помощи, которая ему так нужна.

Много ли найдётся также женщин, которые согласятся выйти замуж за человека, побывавшего в тюрьме? Мы знаем, как часто женщина выходит замуж, задавшись целью “спасти человека”; но, за немногими исключениями, даже такие женщины инстинктивно сторонятся людей, получивших тюремное образование. Таким образом, освобождённому арестанту приходится подыскивать себе подругу жизни среди тех самых женщин — печальных продуктов скверно организованного общества, которые, в большинстве случаев, были одной из главных причин, приведших его в тюрьму. Немудрено, что большинство освобождённых арестантов опять попадается, проведя всего несколько месяцев на свободе.

Едва ли много найдётся людей, которые осмелились бы утверждать, что тюрьмы должны оказывать лишь устрашающее влияние, не имея в виду целей нравственного исправления. Но что же делаем мы для достижения этой последней цели? Наши тюрьмы как будто специально устроены для того, чтобы навсегда унизить раз попавших туда, навсегда потушить в них последние искры самоуважения.

Каждому пришлось, конечно, испытать на себе влияние приличной одежды. Даже животные стыдятся появляться в среде подобных себе, если их наружности придан необычный, смешной характер. Кот, которого шалун-мальчишка разрисовал бы жёлтыми и чёрными полосами, постыдился явиться среди других котов в таком комическом виде. Но люди начинают с того, что облекают в костюм шута тех, кого они якобы желают подвергнуть курсу морального лечения. Когда я был в лионской тюрьме, мне часто приходилось наблюдать эффект, производимый на арестантов тюремной одеждой. Арестанты, в большинстве рабочие, бедно, но прилично одетые, проходили по двору, в котором я совершал прогулку, направлялись в цейхгауз, где они оставляли свою одежду и облекались в арестантскую. Выходя из цейхгауза наряженными в арестантский костюм, покрытый заплатами из разноцветных тряпок, с безобразной круглой шапкой на голове, они глубоко стыдились показаться перед людьми в таком гнусном одеянии. Во многих тюрьмах, особенно в Англии, арестантам дают одежду, сделанную из разноцветных кусков материи, более напоминающую костюм средневекового шута, чем одежду человека, которого наши тюремные филантропы якобы пытаются исправить.

Таково первое впечатление арестанта, и в течении всей своей жизни в тюрьме он будет подвергнут обращению, которое проникнуто полным презрением к человеческим чувствам. В дартмурской тюрьме, например, арестантов рассматривают как людей, не обладающих ни малейшей каплей стыдливости. Их заставляют парадировать группами, совершенно обнажённых, перед тюремным начальством и проделывать в таком виде гимнастические упражнения. “Направо кругом! Поднять обе руки! Поднять левую ногу! Держать пятку левой ноги в правой руке!” и т.д.*

Арестант перестаёт быть человеком, в котором допускается какое бы то ни было чувство самоуважения. Он обращается в вещь, в номер такой-то, и с ним обращаются как с занумерованной вещью. Даже животное, подвергнутое целые годы подобному обращению, будет бесповоротно испорчено; а между тем мы обращаемся таким образом с человеческими существами, которые несколько лет спустя должны будут обратиться в полезных членов общества. Если арестанту разрешают прогулку, она не будет походить на прогулку других людей. Его заставят маршировать в рядах, причём надзиратель будет стоять в середине двора, громко выкрикивая: “Un-deusse, un-deusse! arche-fer, arche-fer!” Если арестант поддаётся одному из наиболее свойственных человеку желаний — поделиться с другим человеческим существом своими впечатлениями или мыслями, он совершает нарушение дисциплины. Немудрено, что самые кроткие арестанты не могут удержаться от подобных нарушений. До входа в тюрьму человек мог чувствовать отвращение ко лжи и к обману; здесь он проходит их полный курс, пока ложь и обман не сделаются его второй натурой.

Он может обладать печальным или весёлым, хорошим или дурным характером, это — безразлично: ему не придётся в тюрьме проявлять этих качеств своего характера. Он — занумерованная вещь, которая должна двигаться, согласно установленным правилам. Его могут душить слёзы, но он должен сдерживать их. В продолжение всех годов каторги его никогда не оставят одного; даже в одиночестве его камеры глаз надзирателя будет шпионить за его движениями, наблюдать за проявлениями его чувств, которые он хотел бы скрыть, ибо они — человеческие чувства, недопускаемые в тюрьме. Будет ли это сожаление к товарищу по страданиям, любовь к родным или желание поделиться своими скорбями с кем-нибудь, помимо тех лиц, которые официально предназначены для этой цели, будет ли это одно из тех чувств, которые делают человека лучше, — все подобные “сантименты” строго преследуются той грубой силой, которая отрицает в арестанте право быть человеком. Арестант осуждается на чисто животную жизнь, и всё человеческое строго изгоняется из этой жизни. Арестант не должен быть человеком — таков дух тюремных правил.

Он не должен обладать никакими человеческими чувствами. И горе ему, если, на его несчастье, в нём пробудится чувство человеческого достоинства! Горе ему, если он возмутится, когда надзиратели выразят недоверие к его словам; если он найдёт унизительным постоянное обыскивание его одежды, повторяемое несколько раз в день; если он не пожелает быть лицемером и посещать тюремную церковь, в которой для него нет ничего привлекательного; если он словом или даже тоном голоса выкажет презрение к надзирателю, занимающемуся торговлей табаком и таким образом вытягивающему у арестанта последние гроши; если чувство жалости к более слабому товарищу понудит его поделиться с ним своей порцией хлеба; если в нём остаётся достаточно человеческого достоинства, чтобы возмущаться незаслуженным упрёком, незаслуженным подозрением, грубым задиранием; если он достаточно честен, чтобы возмущаться мелкими интригами и фаворитизмом надзирателей, — тогда тюрьма обратится для него в настоящий ад. Его задавят непосильной работой или пошлют его гнить в тюремном карцере. Самое мелкое нарушение дисциплины, которое сойдёт с рук арестанту, заискивающему перед надзирателем, дорого обойдётся человеку с более или менее независимым характером: оно будет понято как проявление непослушания и вызовет суровое наказание. И каждое наказание будет вести к новым и новым наказаниям. Путём мелких преследований человек будет доведён до безумия, и счастье, если ему удастся наконец выйти из тюрьмы, а не быть вынесенным из неё в гробу.

Нет ничего легче, как писать в газетах о необходимости держать тюремных надзирателей под строгим контролем, о необходимости назначать начальниками тюрем самых достойных людей. Вообще нет ничего легче, как строить административные утопии! Но люди остаются людьми — будут ли это надзиратели или арестанты. А когда люди осуждены на всю жизнь поддерживать фальшивые отношения к другим людям, они сами делаются фальшивыми. Находясь сами до известной степени на положении арестантов, надзиратели проявляют все пороки рабов. Нигде, за исключением разве монастырей, я не наблюдал таких проявлений мелкого интригантства, как среди надзирателей и вообще тюремной администрации в Клэрво. Закупоренные в узеньком мирке мелочных интересов, тюремные чиновники скоро попадают под их влияние. Сплетничество, слово, сказанное таким-то, жест, сделанный другим, — таково обычное содержание их разговоров.

Люди остаются людьми — вы не можете облечь одного человека непререкаемой властью над другим, не испортив этого человека. Люди станут злоупотреблять этой властью, и эти злоупотребления будут тем более бессовестны и тем более чувствительны для тех, кому от них приходится терпеть, чем более ограничен и узок мирок, в котором они вращаются. Принуждённые жить среди враждебно настроенных к ним арестантов, надзиратели не могут быть образцами доброты и человечности. Союзу арестантов противопоставляется союз надзирателей, и так как в руках надзирателей — сила, они злоупотребляют ею, как все имеющие власть. Тюрьма оказывает своё пагубное влияние и на надзирателей, делая их мелочными, придирчивыми преследователями арестантов. Поставьте Песталоцци на их место (если только предположить, что Песталоцци принял бы подобный пост), и он скоро превратился бы в типичного тюремного надзирателя. И, когда я думаю об этом и принимаю в соображение все обстоятельства, я склонен сказать, что всё-таки люди — лучше учреждений.

Злобное чувство против общества, бывшего всегда мачехой для заключённого, постепенно растёт в нём. Он приучается ненавидеть — от всего сердца ненавидеть — всех этих “честных” людей, которые с такой злобной энергией убивают в нём все лучшие чувства. Арестант начинает делить мир на две части: к одной из них принадлежит он сам и его товарищи, к другой — директор тюрьмы, надзиратели, подрядчики. Чувство товарищества быстро растёт среди всех обитателей тюрьмы, причём все не носящие арестантской одежды рассматриваются как враги арестантов. Всякий обман по отношению к этим врагам — дозволителен. Эти “враги” глядят на арестанта, как на отверженного, и сами в свою очередь делаются отверженными в глазах арестантов. И как только арестант освобождается из тюрьмы, он начинает применять тюремную мораль к обществу. До входа в тюрьму он мог совершать поступки, не обдумывая их. Тюремное образование научит его рассматривать общество как врага; теперь он обладает своеобразной философией, которую Золя суммировал в следующих словах: “Quels gredins les honnкtes gens!” (“Какие подлецы эти честные люди!”* ).

Тюрьма развивает в своих обитателях не только ненависть к обществу; она не только систематически убивает в них всякое чувство самоуважения, человеческого достоинства, сострадания и любви, развивая в то же время противоположные чувства, она прививает арестанту самые гнусные пороки. Хорошо известно, в какой ужасающей пропорции растут преступления, имеющие характер нарушения половой нравственности как на континенте Европы, так и в Англии. Рост этого рода преступности объясняется многими причинами, но среди них одной из главных является заразительное влияние тюрем. В этом отношении зловредное влияние тюрем на общество чувствуется с особенной силой.

При этом я имею в виду не только те несчастные создания, о которых я говорил выше, — мальчиков, которых я видел в лионской тюрьме. Меня уверяли, что днём и ночью вся атмосфера их жизни насыщена теми же мыслями, и я глубоко убеждён, что юристам, пишущим о росте так называемых “преступных классов”, следовало бы заняться прежде всего такими рассадниками испорченности, как отделение для мальчиков в сен-польской тюрьме, а вовсе не законами наследственности. Но то же самое можно сказать и относительно тюрем, в которых содержатся взрослые. Факты, которые сделались нам известны во время нашего пребывания в Клэрво, превосходят всё, что может себе представить самое распущенное воображение. Нужно, чтобы человек пробыл долгие годы в тюрьме, вне всяких облагораживающих влияний, предоставленный своему собственному воображению и работе воображения всех своих товарищей, тогда только может он дойти до того невероятного умственного состояния, какое приходится наблюдать у некоторых арестантов. И я думаю, что все интеллигентные и правдивые директора тюрем будут на моей стороне, если я скажу, что тюрьмы являются истинными рассадниками наиболее отвратительных видов преступлений против половой нравственности*.

Я не могу входить в детали по этому предмету, к которому слишком поверхностно отнеслись недавно в известного рода литературе. Я только замечу, что те, кто воображает, что помехой и уздой может послужить полное разделение арестантов и одиночное заключение, впадают в очень большую ошибку. Извращённость воображения является действительной причиной всех явлений этого порядка, и заключение в одиночной камере служит самым верным средством, чтобы дать воображению болезненное направление. Как далеко может доработаться воображение в этом направлении, едва ли даже известно главным специалистам по душевным болезным: для этого необходимо пробыть несколько месяцев в одиночках и пользоваться полным доверием арестантов, соседей по камере, как это было с одним из наших товарищей.

Вообще одиночное заключение, имеющее теперь стольких сторонников, если бы оно было введено повсеместно, было бы бесполезным мучительством и повело бы только к ещё большему ослаблению телесной и умственной энергии арестантов. Опыт всей Европы и громадная пропорция случаев умственного растройства, наблюдаемая везде среди арестантов, содержимых в одиночном заключении более или менее продолжительное время, ясно доказывает справедливость сказанного, и остаётся только удивляться тому, как мало люди интересуются указаниями опыта. Для человека, занятого делом, которое доставляет ему некоторое удовольствие, и ум которого сам по себе служит богатым источником впечатлений; для человека, который не тревожится о том, что происходит за стенами тюрьмы, семейная жизнь которого счастлива, которого не тревожат мысли, являющиеся источником постоянного умственного страдания, — для такого человека отлучение от общества людей может не иметь фатального исхода, если оно продолжается всего несколько месяцев. Это для людей, которые не могут жить в обществе одних собственных мыслей, и особенно для тех, сношения которых с внешним миром не отличаются особенной гладкостью и которые вследствие этого постоянно обуреваемы мрачными мыслями, даже несколько месяцев одиночного заключения являются чрезвычайно опасным испытанием.

 

 

Глава X

 

НУЖНЫ ЛИ ТЮРЬМЫ?

 

Если мы примем во внимание все влияния, бегло указанные в предыдущей главе, то придётся признать, что каждое из них в отдельности и все они, взятые в совокупности, действуют в направлении, делающем людей, отбывших несколько лет тюремного заключения, всё менее и менее пригодными для жизни в обществе. С другой стороны, ни одно, буквально ни одно из вышеуказанных влияний не ведёт к росту интеллектуальных и нравственных качеств, не возвышает человека до более идеального понимания жизни и её обязанностей, не делает его лучшим, более человечным по сравнению с тем, чем он был до входа в тюрьму.

Тюрьмы не улучшают нравственности своих обитателей; они не предотвращают дальнейших преступлений. И невольно возникает вопрос: что нам делать с теми, кто нарушает не только писанный закон — это печальное наследие печального прошлого, но которые нарушают принципы нравственности, написанные в сердце каждого человека? Этот вопрос занимает теперь лучшие умы нашего века.

Было время, когда всё искусство медицины сводилось на прописывание некоторых, эмпирическим путём открытых лекарств. Больные, попавшие в руки врача, могли быть отравлены этими лекарствами или могли выздороветь, вопреки им; но доктор всегда мог сослаться на то, что он делал, как все другие врачи: он не мог перерасти своих современников.

Но наше столетие, смело поднявшее массу вопросов, едва намеченных в предыдущие века, отнеслось к медицине иным образом. Не ограничиваясь одним лечением болезней, современная медицина стремится предотвратить их, и мы знаем, какой громадный прогресс достигнут в этом отношении благодаря современному взгляду на причины болезней. Гигиена является самой успешной областью медицины.

Таково же должно быть отношение к тому великому социальному явлению, которое теперь именуется “Преступностью”, но которое наши дети будут называть “Социальной Болезнью”. Предупреждение болезней — лучший из способов лечения…

 

Три великие первопричины ведут к тому, что называют преступлением: социальные причины, антропологические и космические.

 

Влияние космических причин на наши действия ещё не было подвергнуто всестороннему анализу; тем не менее некоторые факты твёрдо установлены. Известно, напр<имер>, что покушения против личности (насилие, убийство и т.д.) возрастают в течение лета, а зимой достигают максимума покушения, направленные против собственности. Рассматривая кривые, нарисованные проф<ессором> Э.Ферри*, и глядя одновременно на кривые температуры и кривые, указывающие количество покушений против личности, глубоко поражаешься их подобием: они иногда до того сходны, что трудно бывает различить одну от другой. К сожалению, исследованиями подобного рода не занимаются с той энергией, какой они заслуживают, вследствие чего лишь немногие из космических причин анализированы в связи с их влиянием на человеческие поступки.

Необходимо, впрочем, признать, что исследования этого рода сопряжены с многими затруднениями ввиду того, что большинство космических причин оказывает влияние лишь косвенным путём; так, например, когда мы наблюдаем, что количество правонарушений колеблется сообразно урожаю зерновых хлебов или винограда, влияние космических агентов проявляется лишь через посредство целого ряда влияний социального характера. Всё же никто не станет отрицать, что при хорошей погоде, обильном урожае и вытекающем из них хорошем расположении духа жителей деревни последние менее наклонны к разрешению своих мелких ссор путём насилия, чем во время бурной или мрачной погоды, когда, впридачу ко всему этому, испорченные посевы тоже вызывают общее недовольство. Я думаю, что женщины, имеющие постоянную возможность наблюдать за хорошим и дурным расположением духа их мужей, могли бы сообщить много интересного о влиянии погоды на семейное благополучие.

Так называемые “антропологические причины”, на которые в последние годы было обращено много внимания, несомненно, играют ещё более важную роль, чем причины космические. Влияние унаследованных качеств и телесной организации на склонность к преступлению иллюстрировано за последнее время столь многими интересными исследованиями, что мы можем составить почти вполне обоснованное суждение относительно этой категории причин, приводящих людей к дверям наших судов. Конечно, мы не можем вполне согласиться с теми заключениями, к которым пришёл один из наиболее видных представителей этой школы, д-р Ломброзо*, особенно в одной из его последних работ**. Когда он указывает, что многие обитатели наших тюрем страдают недостатками мозговой организации, мы должны признать этот факт. Мы готовы даже допустить, если это действительно доказано, что большинство преступников и арестантов обладают более длинными руками, чем люди, находящиеся на свободе. Опять-таки, когда Ломброзо указывает нам, что самые зверские убийства были совершены людьми, страдавшими от серьёзных дефектов телесной организации, мы можем лишь преклониться перед этим утверждением и признать его точность. Но подобные утверждения остаются лишь заявлением факта, не более того. А потому мы не можем следовать за г. Ломброзо, когда он делает чересчур широкие выводы из этих и подобных им фактов и когда он высказывает мысль, что общество имеет право принимать, какие ему заблагорассудится, меры по отношению к людям, страдающим подобными недостатками телесной организации. Мы не можем признать за обществом права истреблять всех людей, обладающих несовершенной структурой мозга, и ещё менее того — сажать в тюрьмы всех, имевших несчастье родиться с чересчур длинными руками. Мы можем признать, что большинство виновников зверских деяний, от времени до времени вызывающих общественное негодование, недалеко ушли от идиотов по степени своего умственного развития. Так, напр<имер>, голова некоего жестокого убийцы, Фрея, рисунок которого обошёл всю прессу в 1886 году, может считаться подтверждающим фактом. Но точно так же, как не все в Индии берутся за нож в жаркую погоду, точно так же не все идиоты и ещё менее того — не все слабоумные мужчины и женщины делаются убийцами, так что самому ярому криминалисту антропологической школы придётся отказаться от мысли всеобщего истребления идиотов, если только он припомнит, сколько из них находится на свободе (некоторые — под надзором, а многие — даже имея здоровых людей под своим надзором); а между тем вся разница между этими несчастными и теми, которых отдали в руки палача, является, в сущности, лишь разницей обстоятельств, при которых они были рождены и выросли. Разве во многих вполне “респектабельных” семьях, а также во дворцах, не говоря уже об убежищах для умалишённых, мы не находим людей, страдающих такими недостатками мозговой организации, которые д-р Ломброзо считает характерными, как показателей “преступного безумия”? Болезни мозга могут содействовать росту преступных наклонностей; но при других условиях такого содействия может и не оказаться. Здравый смысл и доброе сердце Чарлза Диккенса помогли ему прекрасно понять эту простую истину и воплотить её в образе мистера Дика.

Итак, мы не можем согласиться со всеми выводами д-ра Ломброзо, а тем менее — его последователей; но мы должны быть благодарны итальянскому писателю за то, что он посвятил своё внимание медицинской стороне вопроса и популяризировал такого рода изыскания. Теперь всякий непредубеждённый человек может вывести из многоразличных и чрезвычайно интересных наблюдений д-ра Ломброзо единственное заключение, а именно, что большинство тех, кого мы осуждаем в качестве преступников, — люди, страдающие какими-либо болезнями или несовершенствами организма, и что, следовательно, их необходимо лечить, а не усиливать их болезненное состояние путём тюремного заключения.

Исследования Маудсли о связи безумия с преступлением хорошо известны в Англии*. Читая внимательно его работы, нельзя не вынести впечатления, что большинство обитателей наших тюрем, осуждённых за насильственные действия, — люди, страдающие какими-нибудь болезнями мозга. Мало того, “идеальный сумасшедший”, созданный в воображении законников, которого они готовы признать неответственным за его поступки, является такой же редкостью, как и “идеальный преступник”, которого закон стремится наказать. Несомненно, имеется, как говорит Маудсли, широкая “промежуточная область между преступлением и безумием, причём на одной границе мы встречаем некоторое проявление безумия, но ещё более того — проявление порочности, вернее было бы сказать: “сознательного желания причинить какое-нибудь зло”; вблизи же другой границы мы встречаем, наоборот, меньшее проявление порочности и большее — безумия”. Но, прибавляет он, “справедливое определение нравственной ответственности несчастных людей, обитающих в этой промежуточной полосе”, никогда не будет достигнуто, пока мы не отделаемся от ложных представлений о “пороке” и “злой воле”**.

К несчастью, до сих пор наши карательные учреждения являются лишь компромиссом между старыми идеями мести, наказания “злой воли” и “порока” и более новыми идеями устрашения, и причем обе лишь в незначительной степени смягчаются филантропическими тенденциями. Но мы надеемся, что недалеко уже то время, когда благородные воззрения, воодушевлявшие Гризингера, Крафт-Эббинга, Дэпина и некоторых современных русских, немецких и итальянских криминалистов, войдут в сознание общества; и мы тогда будем стыдиться, вспоминая, как долго мы отдавали людей, которых мы называли “преступниками”, в руки палачей и тюремщиков. Если бы добросовестные и обширные труды вышеуказанных писателей пользовались более широкой известностью, мы все давно бы поняли, что большинство людей, которых мы теперь держим в тюрьмах или приговариваем к смертной казни, нуждаются, вместо наказания, в самом бережном, братском отношении к ним. Я конечно, не думаю предложить замену тюрем приютами для умалишённых; самая мысль об этом была бы глубоко возмутительна. Приюты для умалишённых, в сущности, те же тюрьмы; а те, которых мы держим в тюрьмах, — вовсе не умалишённые; они даже не всегда являются обитателями той границы “промежуточной области”, на которой человек теряет контроль над своими действиями. Я также далёк от идеи, которая пропагандируется некоторыми, — отдать тюрьмы в ведение педагогов и медиков. Большинство людей, посылаемых теперь в тюрьмы, нуждаются лишь в братской помощи со стороны тех, кто окружает их; они нуждаются в помощи для развития высших инстинктов человеческой природы, рост которых был задушен или приостановлен болезненным состоянием организма (анемией мозга, болезнью сердца, печени, желудка и т.д.) или, ещё чаще, позорными условиями, при которых вырастают сотни тысяч детей и при которых живут миллионы взрослых в так называемых центрах цивилизации. Но эти высшие качества человеческой природы не могут развиваться и быть упражняемы, когда человек лишён свободы и, стало быть, лишён возможности свободного контроля над своими поступками; когда он уединён от многоразличных влияний человеческого общества. Попробуйте внимательно проанализировать любое нарушение неписанного морального закона, и вы всегда найдёте, как сказал добрый старик Гризингер, что это нарушение нельзя объяснить внезапным импульсом: “оно”, говорит он, “является результатом эффектов, которые за многие годы глубоко действовали на человека”*. Возьмём, для примера, человека, совершившего какой-нибудь акт насилия. Слепые судьи нашего времени без дальнейших размышлений посылают его в тюрьму. Но человек, не отравленный изучением римской юриспруденции, а стремящийся анализировать прежде, чем выносить приговор, скажет нечто другое. Вместе с Гризингером он заметит, что в данном случае если обвиняемый не мог подавить своих чувств и дал им выход в акте насилия, то подготовление этого акта относится к более раннему периоду его жизни. Прежде чем совершить этот акт, обвиняемый, может быть, в течение всей своей предыдущей жизни проявлял уже ненормальную деятельность ума путём шумного выражения своих чувств, заводя крикливые ссоры по поводу самых пустячных причин или оскорбляя по малейшему поводу близких ему людей; причём, к несчастью, не нашлось никого, кто бы уже с детства постарался дать лучшее направление его нервной впечатлительности. Корни причин насильственного акта, приведшего обвиняемого на скамью подсудимых, должно отыскивать, таким образом, в прошлом, за многие годы тому назад. А если мы пожелаем сделать наш анализ ещё более глубоким, мы откроем, что такое болезненное состояние ума обвиняемого является следствием какой-нибудь физической болезни, унаследованной или развившейся вследствие ненормальных условий жизни — болезни сердца, мозга, или пищеварительной системы. В течение многих лет эти причины оказывали влияние на обвиняемого, и результатом их совокупного действия явился наконец насильственный акт, с которым и имеет дело бездушный закон.

Более того, если мы проанализируем самих себя, если мы открыто признаемся в тех мыслях, которые иногда мелькают в нашем мозгу, то мы увидим, что всякий из нас имеет задатки тех самых мыслей и чувств (иногда едва уловимых), которые становятся причинами актов, рассматриваемых как преступные. Правда, мы тотчас же стремились отогнать подобные мысли; но если бы они встретили благоприятную почву для проявления снова и снова, если бы обстоятельства благоприятствовали им вследствие подавления более благородных страстей — любви, сострадания и всех тех чувств, которые являются результатом сердечного отношения к радостям и скорбям людей, среди которых мы живём, — тогда эти мимолётные мысли, которые мы едва замечаем при нормальных условиях, могли бы вырасти в нечто постоянное и явиться болезненным элементом нашего характера.

Этому мы должны учить наших детей с самого раннего детства, вместо того чтобы набивать их ум, с раннего детства, идеями о “справедливости”, выражаемой в форме мести, наказания, суда. Если бы мы иначе воспитывали детей, то нам не пришлось бы краснеть от стыда при мысли, что мы нанимаем убийц для выполнения наших приговоров и платим тюремным надзирателям за выполнение такой службы, к которой ни один образованный человек не захочет приготовлять своих собственных детей. А раз эту службу мы сами считаем позорной, то какая же может быть и речь об её якобы морализующем характере!

Не тюрьма, а братские усилия для подавления развивающихся в некоторых из нас противообщественных чувств — таковы единственные средства, которые мы вправе употреблять и можем прилагать с некоторым успехом к тем, в которых эти чувства развились вследствие телесных болезней или общественных влияний. И не следует думать, чтобы подобное отношение к преступнику являлось утопией. Воображать, что наказание способно остановить рост противообщественных наклонностей, это — утопия, и притом ещё подленькая утопия, выросшая из глубоко эгоистического чувства: “оставьте меня в покое, и пусть всё в мире идёт по-прежнему”.

Многие из противообщественных чувств, говорит д-р Брюс Томпсон*, да и многие другие, унаследованы нами, и факты вполне подтверждают такой взгляд. Но что именно может быть унаследовано? Воображаемая “шишка преступности”? Или же что-нибудь другое? Унаследованы бывают: недостаточный самоконтроль, отсутствие твёрдой воли, желание риска, жажда возбуждения**, несоразмерное тщеславие. Тщеславие, например, в соединение со стремлением к рискованым поступкам и возбуждению является одной из наиболее характерных черт у людей, населяющих наши тюрьмы. Но мы знаем, что тщеславие находит много областей для своего проявления. Оно может дать маньяка, вроде Наполеона I или Тропмана; но оно же вдохновляет, при других обстоятельствах, особенно если оно возбуждается и управляется здоровым рассудком, людей, которые прорывают туннели и прорезывают перешейки, исследуют арктические моря или посвящают всю свою энергию проведению в жизнь какого-либо великого плана, который они считают благодетельным для человечества. Кроме того, развитие тщеславия может быть приостановлено или даже вполне парализовано развитием ума. То же относится и к другим названным сейчас способностям. Если человек унаследовал отсутствие твёрдой воли, то мы знаем также, что эта черта характера может повести к самым разнообразным последствиям, сообразно условиям жизни. Разве мало наших самых милых знакомых страдают именно этим недостатком? И разве он является достаточной причиной для заключения их в тюрьму?

Человечество редко пыталось обращаться с провинившимися людьми как с человеческими существами; но всякий раз, когда оно делало попытки подобного рода, оно было вознаграждаемо за свою смелость. В Клэрво меня иногда поражала доброта, с какой относились к больным арестантам некоторые служители в госпитале. А доктор Кэмпбелль, который имел гораздо более обширное поле наблюдения в этой области, пробыв тридцать лет тюремным врачом, говорит следующее: “Обращаясь с больными арестантами с деликатностью, — как будто с дамами, принадлежащими к высшему обществу (я цитирую его слова буквально), я получал то, что в госпитале господствовал величайший порядок”. Кэмпбелль был поражён “достойною высокой похвалы чертой характера арестантов, которая наблюдается даже у самых грубых преступников, а именно тем вниманием, с каким они относятся к больным”. “Самые закоренелые преступники, — говорит Кэмпбелль, — не лишены этого чувства”. И он прибавляет далее: “…хотя многие из этих людей, вследствие прежней безрассудной жизни и преступных привычек, считаются закоренелыми и нравственно отупевшими, тем не менее они обладают очень острым сознанием справедливого и несправедливого”. Все честные люди, которым приходилось сталкиваться с арестантами, могут лишь подтвердить слова д-ра Кэмпбелля.

В чём же лежит секрет этой черты характера арестантов, которая должна особенно поражать людей, привыкших считать арестантов существами, недалеко отошедшими от диких зверей? Служители в тюремных госпиталях имеют возможность проявлять присущие людям добрые чувства и упражняют их. Они имеют возможность проявить чувство сожаления, и этим чувством окрашивались их поступки. Кроме того, они пользовались в госпитале большей свободой, чем другие арестанты, а те из них, о которых говорит д-р Кэмпбелль, были ещё под непосредственным моральным влиянием доктора, т.е. такого доброго и умного человека, как Кэмпбелль, а не какого-нибудь грубого отставного унтер-офицера.

Короче говоря, антропологические причины, т.е. недостатки <телесной> организации, — одна из главных причин, толкающих людей в тюрьму; но, собственно говоря, их нельзя называть “причинами преступности”. Те же самые антропологические недостатки встречаются у миллионов людей, принадлежащих к современному психопатическому поколению; но они ведут к противообщественным поступкам лишь при известных благоприятных обстоятельствах. Что же касается тюрем, то они не излечивают этих патологических недостатков: они лишь усиливают их; и когда человек выходит из тюрьмы, испытав на себе, в течение нескольких лет, её развращающее влияние, он несравненно менее пригоден к жизни в обществе, чем был до заключения в тюрьму. Если общество желает предотвратить с его стороны совершение новых противообщественных поступков, то достигнуть этого возможно, лишь переделывая то, что сделала тюрьма, т.е. сглаживая все те черты, которые тюрьма врезывает в каждого, имевшего несчастье попасть за её стены. Некоторым друзьям человечества удаётся достигнуть этого в отдельных случаях, но в большинстве случаев подобного рода усилия не приводят ни к чему.

Необходимо сказать здесь ещё несколько слов о тех несчастных, которых криминалисты рассматривают как врождённых убийц и которых во многих странах, руковод<ствующихся> старой библейской моралью “зуб за зуб”, посылают на виселицу. Англичанам может показаться странным, но по всей Сибири — где имеется обширное поле для наблюдений над различными категориями ссыльных — убийцы причисляются к самому лучшему классу тюремного населения. Меня очень порадовало, что Михаил Дэвитт, с такой проницательностью анализировавший “преступность” и её причины в превосходных очерках тюремной жизни, сделал такое же наблюдение*. Всем известно в России, что русский закон не признаёт смертной казни в продолжение уже более чем столетия; но, несмотря на то что в царствования Александра II и III политические посылались на виселицу в изобилии, смертная казнь не применяется к уголовным преступникам, за исключением редких случаев, военным судом. Она была отменена в 1753 году, и с того времени убийцы приговариваются лишь к каторжным работам на сроки от 8 до 20 лет (отцеубийцы и матереубийцы на всю жизнь), по отбытии которых они становятся ссыльнопоселенцами и остаются в Сибири на всю жизнь. Вследствие этого Восточная Сибирь полна освобождёнными убийцами; и, несмотря на это, едва ли найдётся какая-либо другая страна, в которой можно жить и путешествовать с большей опасностью. Во время моих продолжительных путешествий по Сибири я никогда не брал с собой никакого оружия; то же я могу сказать и относительно всех моих друзей; каждому из них приходилось в общем изъездить каждый год от 10 000 до 15 000 вёрст по самым диким, незаселённым местностям. Затем, как уже сказано в одной из предыдущих глав, количество убийств, совершаемых в Сибири освобождёнными убийцами и бесчисленными бродягами, в общем чрезвычайно незначительно; между тем как постоянные грабежи и убийства, на которые жалуются сибиряки, совершаются обыкновенно в Томске и вообще на пространстве Западной Сибири, куда ссылаются менее важные уголовные преступники, а не убийцы. В более ранние периоды XIX века освобождённые убийцы со следами каторжных клейм нередко встречались в Сибири — в домах чиновников, в качестве кучеров и даже нянек, причём эти няньки относились к вверяемым им детям с самой материнской заботливостью. Тем, которые сделали бы предположение, что, может быть, русские отличаются большей мягкостью характера по сравнению с западноевропейцами, я могу в ответ указать на сцены жестокости, происходящие во время усмирения русских крестьянских бунтов. Прибавлю только, что отсутствие казней и гнусных разговоров о подробностях этих казней — разговоров, которыми арестанты в английский тюрьмах очень любят заниматься, — способствовало тому, что в русских арестантах не развивалось холодного презрения к человеческой жизни.

Подобная практика легальных убийств, до сих пор имеющая место в Западной Европе, позорная практика нанимания за гинею (десять рублей) палача* для приведения в исполнение приговора, исполнить который сам судья не имеет смелости, — эта позорная практика и глубокий душевный разврат, вносимый ею в общество, не имеют оправдания даже в том, что этим будто бы предотвращаются убийства. Отмена смертной казни нигде не вызвала увеличения количества убийств. Если людей до сих пор казнят, то это является просто результатом постыдного страха, соединяемого с воспоминаниями о низшей ступени цивилизации, когда принцип “зуб за зуб” проповедовался религией.

Но если космические причины — прямо или косвенно — оказывают столь могущественное влияние на годовое количество противообщественных поступков; если физиологические причины, коренящиеся в тайниках строения тела, являются также могучим фактором, ведущим к правонарушениям, — что же останется от теорий созидателей уголовного права, если мы к вышеуказанным причинам тех явлений, которые именуются преступлениями, прибавим ещё социальные причины?

В древности был обычай, согласно которому всякая коммуна (клан, марка, община, вервь) считалась, вся в целом, ответственной за каждый противообщественный поступок, совершённый кем бы то ни было из её членов. Этот древний обычай теперь исчез, подобно многим хорошим пережиткам старого общинного строя. Но мы снова возвращаемся к нему, и, пережив период ничем не сдерживаемого индивидуализма, мы снова начинаем чувствовать, что всё общество в значительной мере ответственно за противообщественные поступки, совершённые в его среде. Если на нас ложатся лучи славы гениев нашей эпохи, то мы несвободны и от пятен позора за деяния наших убийц.

Из года в год сотни тысяч детей вырастают в грязи — материальной и моральной — наших больших городов, растут заброшенными, среди населения, деморализованного неустойчивой жизнью, неуверенностью в завтрашнем дне и такой нищетой, о какой прежние эпохи не имели и представления. Предоставленные сами себе и сам<ому> скверн<ому> влияни<ю> улицы, почти лишённые всякого присмотра со стороны родителей, <у>гнетённых страшной борьбой за существование, эти дети не имеют даже представления о счастливой семье; но зато, с самого раннего детства, они впитывают в себя пороки больших городов. Они вступают в жизнь, не обладая даже знанием какого-либо ремесла, которое могло бы дать им средства к существованию. Сын дикаря учится у отца искусству охоты; его сестра с детства приучается к ведению несложного хозяйства. Но дети, отец и мать которых должны с раннего утра покидать свои грязные логовища в поисках какой-нибудь работы, чтобы как-нибудь пробиться в течение недели, — такие дети вступают в жизнь менее приспособленными к ней, чем дети дикарей. Они не знают ремесла; грязная улица заменяет им дом; обучение, которое они получают на улицах, известно тем, кто посещал места, где расположены кабаки бедняков и места увеселения более состоятельных классов.

Разражаться негодующими речами по поводу склонности к пьянству этого класса населения — нет ничего легче. Но если бы господа обличители сами выросли в тех же условиях, как дети рабочего, которому каждое утро приходится пускать в ход кулаки, чтобы занять место у ворот лондонских доков, — многие ли из них воздержались от посещения изукрашенных кабаков — этих единственных “дворцов”, которыми богачи вознаградили действительных производителей всех богатств.

Глядя на это подрастающее население всех наших крупных мануфактурных центров, мы перестаём удивляться, что наши большие города являются главными поставщиками человеческого материала для тюрем. Наоборот, я всегда удивлялся, что такое сравнительно незначительное количество этих уличных детей становится ворами и грабителями. Я никогда не переставал удивляться тому, насколько глубоко вкоренены социальные чувства в людях XIX века, сколько доброты сердца в обитателях этих грязных улиц; лишь этим можно объяснить, что столь немногие из среды выросших в совершенной заброшенности объявляют открытую войну нашим общественным учреждениям. Вовсе не “устрашающее влияние тюрем”, а эти добрые чувства, это отвращение к насилию, эта покорность, позволяющая беднякам мириться с горькой судьбой, не выращивая в своих сердцах глубокой ненависти, — лишь они, эти чувства, являются той плотиной, которая предупреждает бедняков от открытого попрания всех общественных уз. Если бы не эти добрые чувства, давно бы от наших современных дворцов не оставалось камня на камне.

А в это же время на другом конце общественной лестницы деньги — этот овеществлённый человеческий труд — разбрасываются с неслыханны легкомыслием, часто лишь для удовлетворения глупого тщеславия. Когда у стариков и работящей молодёжи часто не хватает хлеба и они изнемогают от голода у дверей роскошных магазинов-дворцов, в этих магазинах богачи тратят безумные деньги на покупку бесполезных предметов роскоши.

Когда всё окружающее нас — магазины и люди, которых мы встречаем на улицах, литература последнего времени, обоготворение денег, которое приходится наблюдать каждый день, — когда всё это развивает в людях ненасытную жажду к приобретению безграничного богатства, любовь к крикливой роскоши, тенденцию глупо швырять деньгами для любой явной или сохраняемой в тайне цели; когда в наших городах имеются целые кварталы, каждый дом которых напоминает нам, как человек может превращаться в скота, несмотря на внешние причины, которыми он прикрывает это скотство; когда девизом нашего цивилизованного мира можно поставить слова: “”Обогащайтесь! Сокрушайте всё, что вы встретите на вашем пути, пуская в ход все средства, за исключением разве тех, которые могут привести вас на скамью подсудимых!” — когда, за немногими исключениями, всех, от землевладельца до ремесленника, учат каждый день тысячами путей, что идеал жизни — так устроить свои дела, чтобы другие работали на вас; когда телесная работа настолько презирается, что люди, которые рискуют заболеть от недостаточного телесного упражнения, предпочитают прибегать к гимнастике, подражая движениям пильщика или дровосека, вместо того чтобы действительно заняться распиливанием дров или копанием земли; когда загрубевшие и почерневшие от работы руки считаются чем-то унизительным, а обладание шёлковым платьем и умение держать прислугу в “ежовых рукавицах” считается признаком “хорошего тона”; когда литература является гимном богатству и относится к “непрактичным идеалистам” с презрением, — зачем толковать о “врождённой преступности”? Вся эта масса факторов нашей жизни влияет в одном направлении: она подготовляет существа, неспособные к честному существованию, насквозь пропитанные противообщественными чувствами!

Если наше общество сорганизуется так, что для каждого будет возможность постоянно работать для общеполезных целей, для чего, конечно, понадобится полная переделка теперешних отношений между капиталом и трудом; если мы дадим каждому ребёнку здоровое воспитание, обучив его не только наукам, но и физическому труду, дав ему возможность в течении первых двадцати лет его жизни приобрести знание полезного ремесла и привычку к честной трудовой жизни, — нам не понадобилось <бы> больше ни тюрем, ни судей, ни палачей. Человек является результатом тех условий, в которых он вырос. Дайте ему возможность вырасти с навыком к полезной работе; воспитайте его так, чтобы он с раннего детства смотрел на человечество как на одну большую семью, ни одному члену которой не может быть причинено вреда без того, чтобы это не почувствовалось в широком кругу людей, а в конце концов, и всем обществом; дайте ему возможность воспитать в себе вкус к высшим наслаждениям, даваемым наукой и искусством, — наслаждениям более возвышенным и долговременным по сравнению с удовлетворением страстей низшего порядка, и мы уверены, что обществу не придётся наблюдать такого количества нарушений тех принципов нравственности, с которыми мы встречаемся теперь.

Две трети всех правонарушений, а именно все так называемые “преступления против собственности”, или совершенно исчезнут, или сведутся к ничтожному количеству случаев, раз собственность, являющаяся теперь привилегией многих, возвратится к своему действительному источнику — общине. Что же касается “преступлений, направленных против личности”, то число их уже теперь быстро уменьшается вследствие роста нравственных и социальных привычек, которые, несомненно, развиваются в каждом обществе и, несомненно, будут возрастать, когда общие интересы всех станут теснее.

Конечно, каковы бы ни были экономические основы общественного строя, всегда найдётся известное количество существ, обладающих страстями более сильными и менее подчинёнными контролю, чем у остальных членов общества; всегда найдутся люди, страсти которых могут случайно побудить их к совершению поступков противообщественного характера. Но в большинстве случаев страсти людей, ведущие теперь к правонарушениям, могут получить другое направление или же соединённые усилия окружающих могут сделать их почти совершенно безвредными. В настоящее время в городах мы живём в чересчур большом разъединении друг от друга. Каждый заботится лишь о себе или, самое большое, о ближайших своих родных. Эгоистический, т.е. неразумный, индивидуализм в материальных областях жизни неизбежно привёл нас к индивидуализму, столь же эгоистическому и вредоносному, в области взаимных отношений между человеческими существами. Но нам известны из истории, и даже теперь мы можем наблюдать сообщества, в которых люди гораздо более тесно связаны между собой, чем в наших западноевропейских городах. В этом отношении примером может служить Китай. “Неделённая семья” до сих пор является в его исконных областях основой общественного строя: все члены “неделёной семьи” знают друг друга в совершенстве; они поддерживают друг друга, помогают друг другу — не только в материальных нуждах, но и в скорбях и печалях каждого из них; и количество “преступлений” против собственности и личности стоит в этих областях на поразительно низком уровне (мы, конечно, имеем в виду центральные провинции Китая, а не приморские). Славянские и швейцарские земледельческие общины являются другим примером. Люди хорошо знают друг друга в этих небольших общинах и во многих отношениях взаимно поддерживают друг друга. Между тем в наших городах все связи между его обитателями исчезли. Старая семья, основанная на общем происхождении, расчленилась. Но люди не могут жить в подобном разъединении, и элементы новых общественных групп растут. Возникают новые связи: между обитателями одной и той же местности, между людьми, преследующими какую-нибудь общую цель, и т.д. И рост таких новых группировок может быть только ускорен, если в обществе произойдут изменения, ведущие к более тесной взаимной зависимости и к большему равенству между всеми.

Несмотря на все эти изменения, всё же, несомненно, останется небольшое число людей, противообщественные страсти которых — результат их телесных несовершенств и болезней — будут представлять некоторую опасность для общества. И потому является вопрос: должно ли будет человечество по-прежнему лишать их жизни или запирать их в тюрьмы? В ответе не может быть сомнения. Конечно, оно не прибегнет к подобному гнусному разрешению этого затруднения.

Было время, когда с умалишёнными, которых считали одержимыми дьяволами, обращались самым возмутительным образом. Закованные, они жили в стойлах, подобно животным, и служили предметом ужаса даже для людей, надзиравших за ними. Разбить их цепи, освободить их — сочли бы в то время безумием. Но в конце XVIII века явился человек, Пинель, который осмелился снять с несчастных цепи, обратился к ним с дружественными словами, стал смотреть на них, как на несчастных братьев. И те, которых считали способными разорвать на части всякого осмелившегося приблизиться к ним, собрались вокруг своего освободителя и доказали своим поведением, что он был прав в своей вере в лучшие черты человеческой природы: они не изглаживаются вполне даже у тех, чей разум омрачён болезнью. С этого дня гуманность победила. На сумасшедшего перестали смотреть, как на дикого зверя. Люди признали в нём брата.

Цепи исчезли, но убежища для умалишённых — те же тюрьмы — остались, и за их стенами постепенно выросла система, мало чем отличающаяся от той, какая практиковалась в эпоху цепей. Но вот крестьяне бельгийской деревушки, руководимые лишь простым здравым смыслом и сердечной добротой, указали новый путь, возможностей которого учёные исследователи болезней мозга даже и не подозревали. Бельгийские крестьяне предоставили умалишённым полную свободу. Они стали брать их в свои семьи, в свои бедные дома; они дали им место за своим скудным обеденным столом и в своих рядах во время полевых работ; они допустили их к участию на деревенских праздниках и вечеринках. И вскоре по всей Европе разнеслась слава о “чудесных” исцелениях, виновником которых якобы явился святой, в честь которого построена церковь в Геле (Gheil). Лечение, применявшееся крестьянами, отличалось такой простотой, оно было настолько общеизвестно с давнего времени (это была свобода!), что образованные люди предпочли приписать достигнутые результаты божественному влиянию, вместо того чтобы смотреть на совершившееся просто, без предрассудков. Но к счастью, не оказалось недостатка в честных и добросердечных людях, которые поняли значение метода лечения, изобретённого гельскими крестьянами; они стали пропагандировать этот метод и употребили всю энергию, чтобы побороть умственную инерцию, трусость и холодное безразличие окружающих*.

Свобода и братская заботливость оказались наилучшим лекарством в вышеупомянутой обширной промежуточной области “между безумием и преступлением”. Они окажутся также, мы в этом уверены, лучшим лекарством и по ту сторону одной из границ этой области — там, где начинается то, что принято называть преступлением. Прогресс идёт в этом направлении. И всё, что способствует ему, приведёт нас ближе к разрешению великого вопроса — вопроса о справедливости, который не переставал занимать человеческие общества с самых отдалённых времён, но которого нельзя разрешить при помощи тюрем.

 

 

Приложение D

 

О “НЕИСПРАВИМЫХ” ПРЕСТУПНИКАХ

 

Вильям Дуглас Моррисон (W.D.Morrison) в своей работе “Малолетние преступники” (“Juvenile offenders”), изданной в 1897 году как третий том серии “The Criminalogy Series”, дал несколько статистических данных, подтверждающих сказанное в тексте относительно зловредного влияния тюрем. “Всякому учёному, изучающему вопрос о наказаниях в Англии или на континенте, — говорит Моррисон, — хорошо известно, что пропорция “неисправимых”, сидящих в тюрьмах, ежегодно возрастает и никогда не стояла так высоко, как стоит теперь”. Это подтверждается тюремной статистикой Франции, Германии, Италии, Англии и других стран. И Моррисон доказывает, что “неисправимые” — это те, кто начал получать тюремное образование с ранних лет. Автор приходит к вполне определённому заключению, а именно: “Что касается до громадного большинства нашего тюремного населения, то по отношению к ним уголовный закон и тюремное наказание окончательно оказались несостоятельными. Наша система наказаний оказалась несостоятельной в главной и первой своей цели, которая состояла в том, чтобы помешать преступнику совершать новые преступления. Наоборот, она, по-видимому, плодит роковым образом обычного эксперта в противообщественных поступках”.

Заключения г. Моррисона, как и следует ожидать от такого писателя, отличаются крайней умеренностью. Но по одному пункту они выражены с полной определённостью. Единственное действительное средство, говорит он, уменьшить число молодых преступников — это “отстранить условия, общественные и экономические, создающие этих преступников. Тюрьмы же ни в каком случае этого не достигают. Они ведут, напротив, к увеличению преступности”.

 

Я мало знаком с французскими исправительными заведениями и колониями для малолетних преступников, и мне приходилось слышать о них самые противоречивые отзывы. Так, некоторые говорили мне, что детей там обучают земледелию и в общем обращаются с ними довольно сносно, особенно с тех пор, как были сделаны некоторые реформы; но с другой стороны, мне приходилось слышать, что несколько лет тому назад в исправительной колонии в окрестностях Клэрво лицо, которому дети были сданы в аренду государством, заставляло их работать через силу и вообще обращалось с ними очень плохо. Во всяком случае, мне пришлось видеть в Лионской тюрьме изрядное количество мальчиков, в большинстве случаев “неисправимых” и беглецов из исправительных колоний, и деморализация, развивавшаяся среди этих детей, была поистине ужасна. Под игом грубых надзирателей, оставленные без всякого морализующего влияния, они становятся впоследствии постоянными обитателями тюрем и, достигнув старости, неизменно кончают свои дни в какой-нибудь центральной тюрьме или же в Новой Каледонии. По единогласному свидетельству надзирателей и священника тюрьмы св. Павла, эти дети постоянно предаются известному пороку — в спальнях, в церкви, в двориках. Видя поражающее количество преступлений против нравственности, разбираемых ежегодно во французских судах, нужно помнить поэтому, что само государство содержит в Лионе, да и в других тюрьмах, специальные рассадники этого рода преступлений. Вследствие этого я серьёзно советую тем, кто занимается выработкой планов для законного истребления рецидивистов в Новой Гвинее, прежде всего нанять на неделю-другую пистолю в Лионе и там пересмотреть заново свои нелепые планы.* Они убедятся тогда, что нельзя начинать реформу человеческого характера, когда он уже сформировался, и что действительная причина рецидивизма лежит в извращениях, рассадником которых являются тюрьмы вроде Лионской. С моей же личной точки зрения, запирать сотни мальчиков в такие очаги нравственной заразы — значит совершать преступление гораздо большее, чем какое бы то ни было из совершённых этими несчастными детьми.

Вообще тюрьмы не учат людей честности, и тюрьма св. Павла не представляет исключения из общего правила. Уроки честности, даваемые сверху, как увидят читатели, мало чем отличаются от тех понятий честности, которые господствуют внизу, в арестантской массе.

(В русских и французских тюрьмах. С. 163-164.)