Андре Горц. Главы из книги "Критика экономического разума"

  • : preg_replace(): The /e modifier is deprecated, use preg_replace_callback instead in /var/www/html/includes/unicode.inc on line 345.
  • : preg_replace(): The /e modifier is deprecated, use preg_replace_callback instead in /var/www/html/includes/unicode.inc on line 345.
  • : preg_replace(): The /e modifier is deprecated, use preg_replace_callback instead in /var/www/html/includes/unicode.inc on line 345.
  • : preg_replace(): The /e modifier is deprecated, use preg_replace_callback instead in /var/www/html/includes/unicode.inc on line 345.

 Андре Горц (1923 -- 2007; настоящее имя Герхард Хирш, известен также как Герхард Хорст и Мишель Боске) -- ученик знаменитого философа-экзистенциалиста Ж.-П.Сартра, теоретик "новых левых", рабочего самоуправления и экологического социализма. "Критика экономического разума" -- одна из его главных работ, написанная в 1988 г. Публикуем перевод 3 избранных глав, в которых Горц дает блестящую критику рынка и бюрократии как форм человеческой несвободы и демонстрирует несостоятельность большевизма, либерализма и модели "социального государства".

 

Часть 1. Глава 3. ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ ИНТЕГРАЦИЯ ИЛИ РАСКОЛ МЕЖДУ ТРУДОМ И ЖИЗНЬЮ

Чтобы иметь возможность длительного существования, индустриальному предприятию необходимы не только машины, сырье и рабочая сила; оно должно также мочь заранее рассчитать свои издержки, предвидеть сбыт и спланировать свое производство, инвестиции и амортизацию. Иными словами, оно должно сделать исчисляемыми величинами те факторы, от которых зависит экономическая рациональность его хозяйственной деятельности. Эти факторы, однако же, являются не только внутренними, но и внешними, зависящими от политической, правовой, административной и культурной среды. Чем объемнее установленный капитал и чем больше время. необходимое для его оборота, тем важнее становятся для предприятия предсказуемость и надежность не только поведения его работников, но также и правительства, административных органов и судов. Оно "нуждается для его существования в юстиции и управлении. чье функционирование, по меньшей мере, в принципе, также можно рассчитать рационально, на основе твердо установленных норм, как рассчитывают предполагаемую производительность машины" (1).

Управление предприятием лишь тогда может следовать экономической рациональности, когда и все остальные сферы общества и даже сферы жизни индивидов подлежат рациональному, предсказуемому и поддающемуся расчету ведению.

Это объясняет и то огромное значение, которое Макс Вебер и его последователи – вплоть до Юргена Хабермаса – придают культурной почве капитализма. Рационализация всех сфер деятельности ускоряет и внутреннюю дифференциацию; она требует рационализации политико-правовой сферы, которая несовместима с произволом абсолютистского государства, и выливается в полное разграничение между экономической, административной, научной и художественной сферами – и относительную автономию этих сфер по отношению друг к другу.

По мере того, как государственная, экономическая, административная и научная системы отделяются друг от друга, что ведет к возникновению сложных составных аппаратов, их развитие и функционирование требует постоянно нарастающего структурирования компетенций и задач – все более дифференцированной организации все более специализированных функций.

Функционирование соответствующего общего аппарата выходит за рамки понимания индивидов, работающих в этих аппаратах – даже тех, кто (как министры, генеральные директора, руководители отделов и т.д.) формально несут за это институциональную ответственность.

Все более сложносоставная организация специализированных функций превосходит, таким образом, поле зрения тех, кто в них работает. Смысл и цель их взаимодействия чаще всего им неизвестен и организационно предопределен. Поэтому организация со все более сложносоставным характером может все меньше полагаться на собственную мотивацию сотрудников в том, что касается рационального поведения (направленного на заранее определенную цель). Для достижения их взаимодействия при выполнении этих задач больше нельзя опираться на личные склонности, способности и добрую волю участвующих индивидов. Их надежность отныне обеспечивается лишь через формальную кодификацию и регламентацию их поведения, задач и трудовых отношений. Сценарий действий, чья инструментальная рациональность не должна зависеть от намерений действующего, который часто даже не знает о цели своей деятельности, я называю функциональным.

Функциональность, таким образом, – это рациональность, которая извне предписывает определенный сценарий действий и предписывает его действующему через единую организационную структуру (2). Этот сценарий действий является функцией, которую он обязан исполнять и чьи цели он должен принимать, не задавая никаких вопросов. Чем больше развивается организация, основанная на инструментальной рациональности, тем больше она в своем функционированию уподобляется машине.

Однажды запущенный, этот процесс обретает затем собственную динамику: каждый этап разграничения компетенций влечет за собой рост бюрократизации, который, в свою очередь, делает возможным новый виток структурирования компетенций, и так далее. Дифференциация, все более сложносоставной характер и бюрократизация хозяйственного и административного аппарата взаимно усиливают друг друга путем "синергетического эффекта". В результате поле возможной личной ответственности и личной инициативы в работе каждого отдельного индивида сужается (хотя при этом совершенно не обязательно уменьшаются его ответственность и инициатива). Но первоочередным следствием становится растущая непрозрачность взаимосвязи и целеполагания организации, чьим более или менее покорным колесиком становится отдельный индивид.

Совокупность специализированных форм деятельность, которые индивиды обязаны выполнять как организационно предопределенные и координируемые извне, я называю сферой гетерономии (3). Как природа и содержание, так и взаимосвязь задач внутри этой сферы гетерономии определяются извне, гетерономны, что означает, что индивиды и даже целые коллективы должны функционировать как колесики большой (индустриальной, бюрократической, военной) машины, чьи размеры лишают их возможности направлять свое взаимодействие путем самоопределяемой или самоуправляемой кооперации. Это относится, например, к почтовым и железнодорожным сетям, сетям воздушного транспорта и энергоснабжения, а также ко всем отраслям. конечная продукция которых комбинирует работу многочисленных специализированных и зачастую весьма удаленных друг от друга поставщиков.

Господствующий в гетерономной сфере тип взаимодействия и интеграции радикально отличается от взаимодействия и интеграции между членами рабочей группы или рабочего сообщества. Разумеется, и направляемое извне сотрудничество, типа, например, тейлоризма или "научной организации труда", всегда требует хотя бы минимума самоопределяемой кооперации, хоть минимальной договоренности и сплочения между членами небольших трудовых единиц, выполняющих одни и те же задачи, – то есть, минимума социальной интеграции. Однако это нисколько не меняет того факта, что эта социальная интеграция остается подчинена интеграции функциональной: бригада монтеров, коммуникативно взаимодействующих в монтажном цеху, остается колесиком в механизме, который стоит и господствует над ними.

Существует очевидное родство между описанной сферой гетерономии и функциональной интеграцией и тем, что Хабермас называет "Системой" и "системной интеграцией" – в противовес "миру жизни" и "социальной интеграции" (4). Социальная интеграция основана на "нормативно обеспеченном или же коммуникативно достигнутом консенсусе" участников. При "системной интеграции", напротив, "система действия... интегрируется через не-нормативное руководство субъективно нескоординированными отдельными решениями" (5). Хабермас настаивает на том, что общество может пониматься как то, что опирается одновременно на "Систему" и на "мир жизни", то есть, что оно интегрируется и социально, и функционально, но никогда полностью не может сводиться к одному или другому. Общество, говорит он, лишь в том случае могло бы совпасть с "миром жизни", если бы "все системные связи, в которые вступают взаимодействия (индивидов)" могли бы быть "постигнуты в интуитивном знании участников взаимодействий", то есть могли бы управляться ими самими в плане общей цели и тем самым перестали бы действовать как гетерономные ("системные") императивы. И, наоборот, общество лишь в том случае полностью стало бы тождественным "Системе", если бы функционировало как часовой механизм, который извне задает всем своим органам образ действий, строго направляемый извне.

Иными словами, самоуправляемая ("социальная") интеграция отсылает к способности к самоорганизации индивидов, направляющих сценарий своих действий на цель, достигаемую их коллективным действием. Это случай, который Жан-Поль Сартр описывал как "группу" (6) – причем не как "синтетическую группу", а такую, которая подразделяется на специализированные подгруппы и делегирует координацию избираемому ею же "регулирующему третьему" (7). Напротив, интеграция, руководимая извне, когда действия индивидов (я цитирую Хабермаса) координируются не "через процессы соглашения", а через "функциональные взаимосвязи", которые "не входят в намерения их самих и чаще всего даже не воспринимаются в рамках горизонта повседневной практики" (8), отсылает на то, что Сартр описывал как тотализацию за внешними пределами (9) действий разрозненных индивидов (тотализация – обобщение, – прим.перевод.).

Тем не менее, следует различать между двумя типами регулирования извне или тотализации, которые смешаны в Системе Хабермаса:

– тем, который основан на не входящую ни в чьи намерения или никем не предвиденную тотализацию отделенных друг от друга действий, причем тотализация вызывается материальным полем, которое приводит многообразие отделенных друг от друга действий во внешнюю взаимосвязь и отчуждает этот общий процесс от его участников;

– и тем, который основан на организованном планировании: здесь тотализация является результатом разработанной структуры с тем, чтобы заставить индивидов, которые не в состоянии коммуницировать друг с другом, изготовить продукт или совершить коллективные действия, не входящие в их намерения и чаще всего ими даже не понимаемые.

Первый тип регулирования извне соответствует в особенности регулированию через рынок, который обыкновенно именуют "саморегулируемой системой". В действительности же рынок – это, выражаясь словами Хабермаса, "системный механизм" (10), который извне навязывает индивидам свои законы. Они оказываются вынуждены ориентировать свое поведение и свои планы на некий внешний, статистический и совершенно нежеланный результат. По отношению к ним рынок выступает как "спонтанное регулирование извне" (11) при отсутствии регулирующего центра. Действие "саморегулируемого механизма" здесь можно усмотреть лишь в том случае, если все общество рассматривается извне как чисто материальная система, – то есть такая, составные части которой (наподобие молекулам в газовых или жидких соединениях) находятся лишь во внешних отношениях друг по отношению к другу, лишены какой бы то ни было способности выдвигать свои собственные цели и поэтому не существуют как индивиды.

Спонтанное регулирование извне не связанными друг с другом действиями, прежде всего, через рынок, лишено всякого смысла для индивидов, которые преследуют свои индивидуальные цели в отрыве друг от друга и даже не зная друг о друге. Хотя их действия приобретают известную связность через внешнюю равнодействующую, которая возникает в рыночном процессе, эта связность является результатом случая. Она – как в термодинамике – основана на чисто статистических законах и тем самым не имеет ни смысла, ни цели. Поэтому спонтанное регулирование извне, собственно говоря, не создает вообще никакой интеграции индивидов: оно, как прекрасно показал Сартр (12), интегрирует лишь внешнюю материальность их действий постольку, поскольку они отрываются от своих инициаторов и определяют их лишь как других. Но подобные действия, которые кто-либо совершает лишь как любой другой, вообще лишены какой-либо функциональности. О функциональности здесь можно было бы вести речь лишь в том случае, если бы результат разрозненных действий был сознательной целью какого-либо определенного действующего лица. Но движения цен, которые вызывают покупатели и продавцы, преследуя свои конкретные интересы на идеальном рынке, по определению не соответствуют намерениям ни одного из участников и поэтому вообще не являются функциональными по отношению к чему-либо (если, конечно, не считать крайний случай, когда кто-либо манипулирует участниками без их ведома, распространяя ложную информацию и тем самым как раз искажает действие рынка). Сам по себе рынок не является целью никого встретившихся на нем действующих лиц; он служит лишь полем, возникающим из их действий и сделок, точно так же как "дорожное движение" служит внешним результатом поведения всех тех, кто в определенный момент пользуются своими автомашинами и вынуждены – каждый как другой и как все остальные – передвигаться со средней скоростью, которая не соответствовала намерениям никого из них.
Нельзя ли, тем не менее, сказать, что рынок тоже является институтом, чье функционирование требует соблюдения определенных правил – ведь и дорожное движение может осуществляться беспрепятственно только если поведение каждого водителя регламентируется правилами уличного движения, ограничениями скорости, системой светофоров и знаков и т.д.? Здесь мы покидаем сферу спонтанного регулирования извне и переходим к регламентации или планируемому регулированию извне.

На практике любое современное общество представляет собой комплексную систему, которая основана на взаимодействии между подсистемами "коммуникативной" самоорганизации, спонтанного регулирования извне и планируемого регулирования извне. В той мере, как экономическая рациональность привела к возникновению гигантских технических устройств, она придавала все больший вес подсистемам планируемого регулирования извне, то есть индустриальному и административному аппаратам, в которых индивиды приучались к тому, чтобы функционировать слаженно, как органы одной машины, причем ради целей, им самим по большей части неведомым и отличным от тех целей, которые они сами поставили перед собой в своих личных устремлениях.

Эти личные цели, которые должны были мотивировать индивидов трудиться ради чужих целей. составляют один из двух типов "средств регулирования". Хабермас их смешивает, но их необходимо различать. Это регулирование извне с помощью стимулирования и регулирование извне путем предписаний.

– Важнейшими среди средств первого, "инициирующего" типа являются материальные и символические стимулы и поощрения в виде денег, безопасности, престижа и / или власти, различными на разных ступенях иерархической пирамиды и связанными с определенными функциями;

– Наряду с этими "инициирующими" средствами регулирования, имеются "прескриптивные"средства, которые заставляют индивидов следовать функциональным моделям действий, требуемым данной организацией, с помощью предписаний и под угрозой санкций. Такое прескриптивное регулирование чаще всего регламентировано и формализовано в виде процедуры.

Только инициирующее регулирование с помощью стимулов обеспечивает функциональную интеграцию индивидов, побуждая (соблазняя) их к тому, чтобы они добровольно подчинились инструментализации их деятельности, целиком регулируемой извне.

Распространение крупных аппаратов, основанных на планируемом регулировании извне, должно было вызывать в общественной системе все более глубокий раскол. С одной стороны, выполнение все более специализированных видов работы мотивируется с помощью стимулов, не имевших ни малейшего отношения к организационно предписанным целям. С другой стороны, маленькая элита организаторов стремится координировать и функционально регламентировать всю совокупность организаций. Эта технократическая элита устанавливает целеполагание и организационную структуру соответствующих администраций и, в соответствии с функциональностью системы в целом, определяет наиболее подобающие инициирующие и прескриптивные средства регулирования. Тем самым углубляется раскол между все более и более манипулируемым и функционализированным обществом и все больше и больше распространяющейся государственной и частной администрацией; между все более сокращающейся сферой гражданского саморегулирования и государством, которое призвано обеспечивать функционирования огромных машин индустрии, администрации и услуг путем непрерывного расширения властных средств, необходимых для регулирования извне.

Этому разрыву между саморегулируемой сферой гражданского общества и регулируемой извне сферой индустриально-бюрократической Мегамашины соответствуют два вида рациональности:

– рациональность индивидов, которые мотивируются следовать функциональным моделям действия с помощью выдвижения целей, иррациональных по отношению к целям организаций;

– и рациональность организаций, которая не обнаруживает никакой разумной связи с целями, которые мотивируют индивидов.

Этот раскол социальной системы и разрыв между двумя различными видами рациональности ведут, в конечном счете, к распаду жизни и самих индивидов. Их профессиональная и частная жизнь определяются радикально различными, даже противоречащими друг другу нормами и ценностями. Личное профессиональное продвижение внутри крупных организаций требует жажды успеха, которая нацелена исключительно на технические критерии эффективности выполнения данной функции, независимо от ее содержания.

Профессиональный успех требует духа конкуренции в отношении коллег по работе, оппортунизма и исполнительности по отношению к начальству. В частной сфере это поведение затем вознаграждается и компенсируется комфортной, роскошной и полной наслаждений жизнью. Иными словами: профессиональный успех становится средством достижения частных удобств и радостей, которые не имеют никакого отношения к профессиональным качествам. Профессиональная квалификация лишается любых личных добродетелей, а частная жизнь отгорожена от императивов профессиональной жизни.

Таким образом частные добродетели доброго отца семейства, хорошего мужа и доброго соседа могут сочетаться с профессиональной карьерной этикой функционера, который совершенно спокойно и легко переходит от службы республике к повиновению в тоталитарном государстве или наоборот. Самый утонченный коллекционер предметов искусства и защитник птиц может в равной мере работать над изготовлением пестицидов и химического оружия. Или, говоря в целом, крупный и мелкий служащий хочет, посвятив свой рабочий день служению экономическим ценностям конкурентоспособности, результативности и технической эффективности, найти затем в свой свободный вечер такую нишу, в которой экономические ценности заменяются любовью к детям и животным, наслаждением природой и конструированием. К этому мы еще вернемся.

Задолго до антиутопистов сегодняшней научной фантастики Макс Вебер уже предполагал, что бюрократизация и машинизация в конце концов сделают из общества одну единую Мегамашину , чьи человеческие колесики, "как феллахи в древнеегипетском государстве, вынуждены будут бессильно повиноваться, если для них чисто технически хорошее, а это значит рациональное чиновничье управление и снабжение явится единственной ценностью, которая должна решать о том, как руководить их делами" (13). Он ставил "текучий дух" "безжизненных машин" на одну ступень с "той живой машиной, каковой является бюрократическая организация с ее специализацией обученного профессионального труда, ее разграничением компетенций, ее регламентами и ступенчато-иерархическими отношениями повиновения" (14), и сравнивал индустриально-бюрократическую машину с "клеткой раба". Она защищает нас от неуверенности и страха, но ценою утраты разума и свободы, всеобщего обесчеловечения того "могучего космоса современного хозяйственного строя, связанного с техническими и экономическими предпосылками механически-машинного производства, ... который сегодня мощно и властно определяет стиль жизни всех индивидов, рожденных в этом механизме – и не только тех, кто непосредственно работает в экономике. И, возможно, будет определять до тех пор, пока не истлеет последний центнер ископаемого топлива". "Внешние блага этого мира" завоевали "растущую и, в коечном счете, неминуемую власть над людьми, как никогда прежде в истории... Никто не знает, кто в будущем станет жить в этой клетке и не встанут ли в конце этого чудовищного развития совершенно новые пророчества или могучее возрождение всех мыслей и идеалов или же, однако, – если это не будет ни одно из двух, – механизированное окаменение, скрашенное неким судорожным раздуванием собственной значимости. Тогда, как бы то ни было, для "последних людей" этого культурного развития станут истиной такие слова: "Специалисты без духа, гедонисты без сердца: это Ничто формируется, чтобы подняться на прежде недостижимую ступень человечества"" (15).

В действительности пророчество Макса Вебера было одновременно и подтверждено и опровергнуто историей. Бюрократия становилась все тяжеловеснее, планируемое регулирование извне все бесчеловечнее, а "клетки рабов" – все более принудительными и комфортными. Но по тем же самым причинам система оказалась в кризисе: способ функционирования индустриально-бюрократической Мегамашины и мотивация ее "феллахов", которая должна была побудить их функционировать как работают колесики, стали сталкиваться со все более трудно решаемыми проблемами регулирования. Никакая сверхрациональность, никакое тоталитарное видение или целостный взгляд уже не могли придать Системе смысл, связность и цель.

Примечания:

(1) Max Weber. Wirtschaft und Gesellschaft. Grundriss der verstehenden Soziologie. 5.Aufl. Tübingen, 1972. S.826.

(2) André Gorz. Abschied vom Proletariat. Jenseits des Sozialismus. Frankfurt a.M., 1980. S.45–57.

(3) Ibid. S.86 – 114.

(4) Jürgen Habermas. Theorie des kommunikativen Handelns. Bd.2. Frankfurt a.M., 1981. S.178 und ferner, S.226 und ferner.

(5) Ibid. S.226.

(6) Jean Paul Sartre. Kritik der dialektischen Vernunft. Bd.1. Theorie der gesellschaftlichen Praxis. Reinbeck, 1967.

(7) См. там же главу II A "О группе. Эквивалентность свободы как необходимости и необходимости как свободы. Границы и сфера действия любой реалистической диалектики" (S.369 – 597): Из-за связей "интериорности" (иерархической подчиненности) группы, выделяющейся в процессе действия, общая практика которой для каждого индивида опосредуется "регулирующим третьим", все еще можно, несмотря на наличие частичных специализированных групп, говорить об идентичности индивидуального и коллективного действия (S.407). Однако в конце той же главы Сартр отличает от такой "органической практики как регулирующей практики группы" "механическое действие", причем именно там, где он характерным образом ссылается на пример "второй промышленной революции" (S.593 – 597): разрушение групповой работы тейлористской организацией труда, то есть абстрактным фиксированием по времени и механизацией трудовых операций. "Единство практики становится ложным единством, и это ложное единство становится ложной интеграцией объективного различия операций вне ее... Операции пассивируются и могут быть разрешены аналитическим разумом... Специализация переходит с человека на машину..." (S.595 und ferner). На место индивидуальной практики, опосредуемой групповым действием, приходит функциональная взаимозаменяемость конкретных трудовых действий, чье объединение в цепочку производится лишь через комплекс машин или через "инертное единство продукта" для потребителя (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(8) Jürgen Habermas. Theorie des kommunikativen Handelns. Bd.2. S.225 und ferner.

(9) В "Критике диалектического разума" Сартр называет "экстериорностью" интеграцию действий, которая происходит не в модусе тотальной тотализации (как "интериорность") и таем самым делает возможной лишь частичную, частично-пассивную тотализацию (см. главу I.A "От индивидуальной практики к тотализации", S.83–99). Характерно, что и здесь Сартр говорит о труде. Так, он пишет о полуавтоматизированной фабрике: "полуавтоматическая машина определяет свое окружение и создает для себя людей, так что (ложная, но эффективная) интериорность стоит на стороне неорганического, а экстериорность – на стороне органического тела; человек здесь выступает как машина машина и своя собственная экстериорность" (S.96). Сартр воспроизводит здесь в своих терминах затруднения марксистской утопии труда: он объединяет одним и тем же термином (труд как "отрицание отрицания, короче говоря, текущая тотализация") как самоопределяемую, свободную деятельность, так и деятельность функционально интегрированную, регулируемую извне (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(10) См.: Jürgen Habermas. Theorie des kommunikativen Handelns. Bd.2. S.226.

(11) Выражение "спонтанное регулирование извне" (hétéro-régulation spontanée) использовал Эдгар Морен в книге "Жизнь жизни" (Edgar Morin. La vie de la vie. Paris, 1980)

(12) См. главу I.D "Коллективы" в книге Сартра "Критика диалектического разума" (S.270 – 365) (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(13) Max Weber. Wirtschaft und Gesellschaft... S.835.

(14) Там же.

(15) Max Weber. Die protestantische Ethik und der Geist des Kapitalismus // Max Weber. Die protestantische Ethik. Eine Aufsatzsammlung. Bd.1. Gütersloch, 1979. S.188 und ferner.

Часть 1. Глава 4. ОТ ФУНКЦИОНАЛЬНОЙ ИНТЕГРАЦИИ К СОЦИАЛЬНОЙ ДЕЗИНТЕГРАЦИИ

Долгое время революционное рабочее движение и социалистические режимы верили, будто они могут избежать такого развития или повернуть его вспять. "Коллективное присвоение средств производства" должно было примирить работников с их функцией – и не только с их трудом – и побудить их принять на себя эту функцию по доброй воле, осознав ее необходимость. Коллективное присвоение должно было объединить индивидуальные цели с долгосрочными коллективными целями, а интересы каждого с интересами всех. Из-за содержащихся в них обещаний и надежд для всех, коллективная задача должна была стать достаточной мотивацией для каждого, так что особые "инициирующие" инструменты регулирования ("материальные стимулы" или индивидуальные премии) стали бы столь же излишними, как и "прескриптивные" средства регулирования.

"Социалистическая сознательность" должна была затем развиться в каждом и привести его к тому, что он станет рассматривать интерес всех как свой собственный: ведь тот, кто в полную силу посвящает себя отведенным ему задачам, работает, в конечном счете, и для себя самого. В этом усилии он достигнет и личной самореализации, соединения с обществом и со смыслом истории. Короче говоря, "социалистическая сознательность" стала бы той совокупностью моральных и интеллектуальных качеств, благодаря которой каждый стал бы переживать функциональную интеграцию как социальную интеграцию и сам хотел бы ее.

В действительности, однако, такого совпадения функциональной и социальной интеграции никогда не удавалось достичь, поскольку необходимые для этого предпосылки оказались неосуществимыми. Цели общества в целом, а также распределение и разграничение необходимых для их достижения задач попросту не могли быть выработаны путем коллективной договоренности таким образом, чтобы каждый член самоорганизованных специализированных подгрупп смог ощутить себя принадлежащим как к своему трудовому коллективу, так и к обществу в целом, которое интегрирует все подгруппы в единство общего проекта. Этот проект первоначально понимался в социалистической теории как всеохватывающий план. Такой план призван был обобщить всю совокупность рационально выработанных целей. которые позволили бы обществу – в лице каждого отдельного его члена – одновременно властвовать над природой и освоить социальный процесс господства над природой. План должен был, в известной мере, стать выражением рефлексивного осознания обществом самого себя как коллективного предприятия, основанного на добровольном взаимодействии.

В действительности, однако, размеры, сложность и тяжеловесность как общего производственного аппарата, так и его экономических подразделов (фирм. трестов, комбинатов) делали переживаемый опыт взаимодействия совершенно невозможным, потому что оно осуществлялось между тысячами коллективов, подгрупп и специализированных рабочих групп с опять-таки распределяемыми внутри задачами. В самом благоприятном случае планомерное коллективное взаимодействие могло, как максимум, быть объектом абстрактного знания, опирающегося на статистику, взаимные поставки различных отраслей производства, выполнение плановых заданий и т.д. Однако на основе конкретного взаимодействия каждого с его рабочей группой или своим отделом коллективное взаимодействие не могло быть ни понято, ни пережито.

Различные попытки, направленные на то, чтобы побудить каждого работника внутренне усвоить плановые задания, также ничего не смогли изменить в этом факте. Наиболее далеко идущие из таких попыток (прежде всего, "метод Назаровой") раскладывали разработанный каждым предприятием (или предписанный ему) пятилетний план на столько частичных годовых планов, сколько рабочих мест имелось на данном предприятии. Эти частичные планы затем, в свою очередь, делились на недельные планы, а те – на ежедневные квоты выполнения плана для каждого отдельного рабочего места. Но каждый работник, например, занятый в химическом комплексе с 30 тысячами рабочих должен был в этом случае переносить лишь одно из тысяч рабочих действий на тысячи изделий. За пределами своего дробного и по большей части рутинного труда, нередко один на своем рабочем месте, он не мог получить ни общего понимания, ни конкретного ощущения относительно смысла и цели общей задачи, в осуществление которой ему предстояло вносить свой вклад. И уж заведомо подобная задача не могла стать объектом коллективного решения и самоорганизации.

Таким образом, рефлексивное осознание обществом самого себя в облике плана оставалось в действительности внешним, оторванным от общества сознанием, воплощенным в специализированной (и, в свою очередь, делящейся на подразделы) подгруппе: полномочных комиссиях партии или – что сводилось к тому же самому – инстанциях государственного аппарата. И если теперь социалистическая мораль предписывала индивидам выполнение плана как моральный императив, то тем самым она требовала от "классово сознательного рабочего" ни больше ни меньше как такого вклада в требуемую от него функциональную интеграцию, как если бы это была действительно его социальная интеграция и личная самореализация. Он должен был, короче говоря, сам желать быть активным инструментом, посредством которого трансцендентная воля (плана или партии) осуществляла трансцендентные цели (социализма, истории, революции). Благодаря его любви к партии, его вере в революцию и социализм, узкоспециальная, абстрактная и непрозрачная задача, отводимая ему планом, должна была обрести смысл.

Так вера и революционное воодушевление должны были компенсировать то обстоятельство, что смысл и понимание целей плана оказывались недоступными для переживаемого опыта.

Тем самым социалистическая мораль поразительным образом походила на описанную Максом Вебером протестантскую "трудовую этику". Ведь если пуританин, ведя методичную жизнь, посвящал себя выполнению своего занятия, он не мог приобрести опыт свой избранности непосредственно в самой профессиональной жизни: он ни в коем случае не мог "спастись благодаря делам своим". Любые упорные усилия обретали смысл единственно и исключительно благодаря надежде на то, что ГОСПОДЬ увенчает его старание успехом и тем самым откроет ему – своему творению – что ОН избрал его для того, чтобы тот своей деятельностью воплощал предустановленный ИМ порядок. Смысл методичных усилий в профессиональной жизни пуританина находился не в опыте самой профессиональной практики, а в ее оборотной, трансцендентной стороне – но она сама оставалась для земного сознания твари недоступной. Мотивацией пуританского аскетизма была вера в то, что БОГ желает такой рациональной организации мира и видит в ней хвалу самому себе – подобно тому как мотивацией социалистического "героя труда" состояла в вере в то, что эта, желаемая Планом работа, благодаря посредничеству партии, служит инструментом, с помощью которого ИСТОРИЯ ведет к победе всеобщего разума.

Итак, социалистический пан-рационализм вынужден был для своего методичного проведения (плана) взывать к иррациональной мотивации индивидов – вере в партию как воплощение и в то же самое время инструмент разума. И поскольку, таким образом, вера превращалась в неотъемлемое орудие царства разума, не приходится удивляться тому, что во главе его была поставлена фигура харизматического вождя – и что социалистическая вера сама искала такую фигуру. Неудивительным далее было и то, что квази-религиозный культ вождя шел рука об руку с другими иррациональными и антисовременными мотивациями, такими как шовинизм и антисемитизм, или даже опирался на них. Поскольку социальной интеграции на пути рационального отождествления работников с их функцией достичь не удавалось, оставалось взывать к восхвалению традиционных ценностей, чтобы заменить дезинтеграцию других социальных связей. "Козлами отпущения" объявлялись "космополиты-интеллигенты", евреи, иностранные агенты и западная культура, на "разлагающие действия" которых возлагалась вина за социальную дезинтеграцию. Так интегральная рационализация, тотальное планирование общественных связей производственного взаимодействия в конечном счете вылилась в диктатуру аппарата, которая (прежде всего, в Советском Союзе, Польше и Румынии) для подкрепления своей легитимности ссылалась на досовременные традиционные ценности.

Советская система представляла собой, таким образом, огрубленную карикатуру на основные черты капитализма. Как и капитализм, она преследовала главную цель накопления и экономического роста, но старалась рационализировать это стремление тем, что заменила спонтанное регулирование извне через рынок планируемым и централизованным методическим регулированием извне всего хозяйственного аппарата. Так во всех сферах деятельности функциональное регулирование действий (требуемое глобальной рациональностью системы) отрывалось от саморегулируемого образа действий индивидов.

Отделенная таким образом от интуитивного понимания, которое могли бы выработать индивиды в отношении окружающей их среды и своих социальных связей, методически планируемая рациональность социалистической плановой экономики, в конечном счете, превращала разум в самостоятельную, оторванную от общества силу – силу, которая осуществляла свою власть над индивидами, а не через их волю; царство разума, которое исказилось в диктатуру своих функционеров.

Весь этот процесс следовал определенной внутренней логике. Происходило так, как будто бы социальная система фабрики (фабричный деспотизм) вместе с ее функциональной иерархией и считающейся всезнающей кастой директоров фабрик отныне распространилась на все общество, чтобы задавить все саморегулируемые живые социальные отношения или манипулировать ими ради чуждых им целей. И в столь же малой степени, как сама фабричная система, это общество-фабрика могло терпеть в своих рядах противоречия или демократические дискуссии; в нем могла быть лишь одна-единственная истина, одна-единственная рациональность, одна-единственная власть. Политическая, административная, юридическая и экономическая власть – то есть, партия, бюрократия, юстиция и хозяйственный аппарат – неминуемо проявляли тенденцию к тому, чтобы сплавиться вместе в одну единую государственную машину, и управлялась она по тем же самым критериям инструментальной рациональности.

Обретение этим аппаратом власти самостоятельности и его коррупция были неминуемы, но даже если бы превратившаяся в бюрократию партия оставалась верна пуританской этике, регулирование извне всей трудовой деятельности и социальных связей, которое было заложено изначально, в соответствии с самой функциональной логикой плана, неизбежно должно было вести к социальной дезинтеграции: к демотивации индивидов по отношению к их труду, ставшему функционально регулируемым извне, и к их уходу из тотально регламентированного социального мира. Под поверхностью забюрократизированного "общества" начало формироваться неформальное общество на основе "черной" занятости, "черного рынка", бартера, через сети и ячейки взаимопомощи. И в конце концов даже сама бюрократическая система вынуждена была прибегать к этим неформальным сетям и ресурсам для преодоления своих собственных узких мест.

Провал социалистического пан-рационализма не может быть объяснен только историческими и эмпирическими причинами. Его более глубинная причина имеет онтологическую природу: осуществление марксовой утопии совпадения функционального труда с личной деятельностью онтологически невозможно на уровне крупных систем. Ведь способ функционирования индустриально-бюрократической мегамашины неизбежно требует распределения задач, а раз начавшись, оно продолжается и должно продолжаться со своего рода механической инерционной силой с тем, чтобы сделать функционирование каждого человеческого колесика надежным и предсказуемым. Определение и разделение частичных задач, таким образом, заложены самой материальной матрицей мегамашины (переведенной в организационную структуру), чье функционирование должно быть гарантировано. Попросту невозможно вновь перевести затем эту функциональность регулируемых извне действий в термины добровольного социального взаимодействия. Наоборот: функциональная интеграция индивидов будет исключать их социальную интеграцию. Предписанные им функциональные взаимодействия почти запрещают им завязывать друг с другом коммуникативные связи взаимопомощи, которые основаны на сотрудничестве ради общих целей по общим критериям. Они не позволяют им переживать осуществление своих задач как живое взаимодействие и принадлежность к группе. Их "органическая солидарность" – это был вынужден, в конце концов, признать даже Дюркгейм – не существует для них как живое отношение; оно существует лишь для внешнего наблюдателя, который полагает, что видит саморегулируемое взаимодействие там, где в действительности – из-за разделения дополняющих друг друга областей задач – властвует организация военного типа.

Тем самым, практически все сводится к тому, как если бы сказали, что раз мегамашина должна функционировать беспрепятственно, предсказуемо и поддаваясь расчетам, то никаких добровольно саморегулируемого взаимодействия быть не может или не должно. Исключение "человеческого фактора" – замена живого труда и добровольно-отвестственного работника строго запрограммированным трудом и работником, который полностью привязан к функциональным процессам – требуется как экономической рациональностью, так и способом функционирования мегамашины: и та, и другой требуют подчинения живого инерции, живого труда – мертвому труду (то есть, машине и капиталу). И в том, и в другом случае техника господства и императивы рационализации смешаны друг с другом, причем настолько сильно, что рациональную организацию можно рассматривать как основную цель господства и, наоборот, господство – как главную цель рациональной организации.

Модель организации, основанная на функциональном разделении задач, не может взывать ни к профессиональной совести, ни к корпоративному духу работников. Она вынуждена с самого начала прибегать к принуждению – издавая законы против "бродяг и нищих", заставляя под угрозой высылки, принудительного труда или голодной смерти соглашаться на предложенную работу. Таким образом, функциональная организация вынуждена применять то, что мы выше (1) назвали "прескриптивными средствами регулирования": производственные нормы, предписанное рабочее время и императивно заданную техническую процедуру. Внутри функциональной модели организации это принуждение может быть смягчено лишь в том случае, если удается с помощью "инициирующих средств регулирования" (то есть, материальных стимулов) мотивировать работников полностью отдаться работе, чьи характер, ритм и длительность установлены фабричной и офисной организацией – то есть, работе, любить которую просто невозможно. В рамках функциональной организации подобные стимулы могут предложить лишь компенсацию вне самого труда (компенсация в "свободное время после работы") за принуждение, фрустрацию и страдания, присущие самому функциональному труду как таковому. Таким образом, функциональная интеграция становится возможной лишь тогда – и лишь тогда удается ослабить принуждение к труду – когда выполнены следующие условия: во-первых, общественное богатство должно быть достаточным, чтобы мочь предложить работникам материальные стимулы, а во-вторых, сами работники должны соглашаться относиться к своей работе как к простому средству приобретения этой компенсации.
Мы уже видели, что это второе условие было трудновыполнимым (2): оно предполагает, что работник стихийно предпочтет больше зарабатывать, а не меньше работать. Оно требует, таким образом, чтобы он уже был воспитан и социализирован так, чтобы воспринимать свой заработок и его покупательную способность как главную цель, а свой труд – как простое средство (3). Социализация должна работать одновременно в двух направлениях: с одной стороны, она должна воспитать индивида так, чтобы он занимал инструментальную позицию по отношению к работе (по типу "главное – это что будет в кошельке в конце недели"), с другой, – должна воспитать индивида потребителем, то есть приучить его жаждать товаров и услуг в форме товаров в качестве цели, которая вознаграждает его за усилия, и символов его успеха.

Модель накопления, названная французскими экономистами "фордистским регулированием" (4), была бы немыслима без такого воспитания, которое превратило изготовителя – производителя в работника – потребителя. Одно лишь простое предоставление все большего предложения так называемых "удобств" или "облегчающих жизнь" товаров никогда не смогло бы вызвать такой поворот. Еще в начале 50-х годов распространение выросшей из тейлоризма "научной организации труда", как в Европе, так и в США наталкивалось на ожесточенное сопротивление рабочих (5). Это сопротивление так окончательно и не погасло, и его первоначально удалось преодолеть лишь путем приглашения неквалифицированной рабочей силы, происходящей из деревенской местности, и иммигрантов – то есть, таких слоев населения, которые в силу утраты социальных корней оказывались восприимчивее к соблазнам потребительского общества, чем традиционный рабочий класс.

Таким образом, переход от режима принуждения к труду к режиму материального стимулирования – это отнюдь не мелочь. Это в достаточной мере доказано трудностями, черепашьими темпами и неоднократным провалом "экономических реформ" в советском мире. Недостаточно производить все большее количество компенсаторных благ и услуг; нужно еще утвердить такие условия труда, которые, в свою очередь, вообще порождают компенсаторную потребность (6) в таких благах: к примеру, следовало "воспитать" рабочих в Советском Союзе так, чтобы они предпочитали материальные компенсации сравнительно комфортным условиям труда, какие они могли бы иметь в рамках принудительной бюрократической системы.

Такое воспитание потребительства не может, однако, быть успешно осуществлено ни партией-государством, ни какой-либо иной политической властью. Убедить индивидов в том, что предлагаемые им потребительские блага намного компенсируют их жертвы в рабочее время и составляют нишу частного счастья, позволяющую избежать общей судьбы, – это классическая задача коммерческой рекламы. Но такая реклама может иметь успех, лишь будучи частной. В конце концов, между коммерческой рекламой и (государственной) пропагандой имеется существенная разница. Вторая обращается к вам во имя общего блага и пытается убедить вас в том, что сориентировать ваше поведение на высшие интересы государства или нации – в ваших же собственных интересах. Пропаганда настоятельно призывает вас к поведению (например, "не курите!", "не пейте!", "соблюдайте скоростной режим!"), которое не отвечает вашим интересам непосредственно и интуитивно – и в необходимости и преимуществах которого государство призвано просветить вас как носитель разума. Таким образом, пропаганда призывает вас идти в таком направлении, которое вы стихийно бы не выбрали; она обращается к вам как к коллективному индивидууму, который вместе со всеми остальными согражданами участвует в сверхличностной реальности – общем благе, но по причине комфорта, лени, эгоизма или глупости отказывается признать это.

В коммерческой рекламе, напротив, частный поставщик (например, сигарет, алкоголя, сверхскоростных машин и тд.) предлагает вам удовлетворение той или иной частной потребности или частное удовольствие, которое изначально и непосредственно носит индивидуальный характер. Рекламный посыл стремится установить между продавцом и потенциальным покупателем своего рода сообщество сговора и внушить, что каждый из обоих преследует исключительно частную выгоду. И тот, и другой заинтересованы в том, чтобы отбросить все точки зрения, выходящие за эти рамки: единственная цель продавца состоит в том, чтобы доставить удовольствие потенциальному клиенту, которое стимулирует его на покупку (покупку, к которой его ничто не обязывает), а единственная цель покупателя должна заключаться только в получении максимально возможного удовольствия.

Таким образом, компенсаторные блага и услуги по определению не являются необходимыми или хотя бы даже просто нужными благами и услугами. В своем представлении они всегда содержат элемент роскоши, излишества и мечты, которые отличают их покупателя как "счастливого и привилегированного" и тем самым защищают от давления рационализированного социального космоса и обязанности вести себя функционально. Компенсаторных благ желают настолько же из-за их ненужности (если даже не именно из нее), сколько из-за их потребительной ценности. ведь этот элемент ненужности (гаджетов, ненужных украшений) символизирует бегство покупателя из коллективного космоса функциональной необходимости в частную нишу суверенной свободы.

Теперь понятно, почему только регулирование через рынок, а не бюрократическое регулирование, пусть даже более гибкое, может заменить принуждение к достижению максимальных результатов материальными и символическими стимулами. Функциональный работник, который соглашается на отчуждение в своем труде, поскольку его возможности потреблять предоставляют ему достаточную компенсацию, – такой функциональный работник может появиться лишь тогда, когда одновременно возникает его оборотная сторона – социализированный потребитель. Но такого рода "воспитание" потребителя может осуществить исключительно рыночный сектор и его коммерческая реклама.

В следующей главе я еще вернусь к тому, что регулирование с помощью стимулирования потребления зачастую способно вызвать лишь нестабильную функциональную интеграцию работников. Предлагаемые компенсации никогда полностью не примирят их с условиями их собственного существования и не побудят их согласиться с ними надолго. Поэтому система должна постоянно повышать ставку и предлагать все большую денежную компенсацию. И, действительно, одна из характерных черт "фордистского регулирования" как раз и состоит в растущей монетизации потребностей, удовольствий и удовлетворений.

Пока же отмечу лишь следующее: монетизация удовлетворения всех потребностей сама по себе служит мощным фактором социальной дезинтеграции, эффекты которого лишь усиливают уже описанное выше воздействие функционального разделения труда и закрепления задач. Денежное побуждение к функциональному труду может быть действенным лишь тогда, когда каждый разделяет убеждение (питаемое коммерческой рекламой), что деньги могут делать все лучше, чем сделает сам индивид – то есть, что блага и услуги, изготовленные платной квалифицированной силой, по самой своей природе будут превосходить все, что можно изготовить самому. Ведь купленное удовлетворение содержит ту долю волшебства, мечты и изобилия, которая придает им компенсаторную ценность (и меновую стоимость), далеко превосходящую их потребительную ценность. Благодаря ураганному огню коммерческой рекламы, потребности в деньгах будут расти столь же быстро, как и общественное богатство. Слои населения, до сих пор не работавшие по найму, подстегиваются к тому, чтобы найти для себя работу за деньги, которая затем, в свою очередь, еще больше умножит потребности в компенсаторном потреблении.
Так компенсаторное потребление, первоначально предложенное работникам в качестве возмещения за функционализацию их трудовой жизни, само превратилось в самоцель, ради которой незанятые стремятся заняться функционализированным наемным трудом. Товары и услуги теперь желанны не как компенсация за мир функционального труда – наоборот, люди стремятся к функциональному труду, чтобы мочь позволить себе потребление товаров. Тем самым "инициирующее" регулирование путем стимулирования потребления приобретает воздействие, далеко выходящее за пределы своей первоначальной роли и вызывает самую настоящую культурную мутацию. Заработанные деньги делают возможной такую форму удовлетворения потребностей, которая становится важнее, чем утрата свободы в самом труде. Зарплата превращается в важнейшую цель деятельности в такой степени, что любые занятия, не сопровождающиеся денежным вознаграждением, являются теперь неприемлемыми. Деньги заменяют все иные ценности и становятся мерилом самих себя.

Как мы уже знаем, компенсаторное потребление предлагается частному индивидууму как защита и ниша по отношению коллективному социальному миру. Подобные потребительские блага и услуги служат приглашением к тому, чтобы уйти в сферу частной жизни и преследовать "личные" выгоды. Тем самым они вносят решающий вклад в разрушение сетей солидарности и поддержки, растворение социальных и родственных связей и разложение чувства сплоченности. Индивидуум, социализированный подобным образом через мир потребления, больше уже вообще не является социально интегрированным индивидуумом – наоборот, его побуждают хотеть "быть самим собой" лишь постольку, поскольку он отличается от других, но из-за этого, переведенного в социальное русло уклонения от разрешения общей ситуации путем общего действия, он лишь еще больше похож на других.

Парадоксальным, но вполне предсказуемым следствием этой асоциальной социализации становится необходимое укрепление регулирующих полномочий государства. Ведь если каждый человек преследует единственно свою индивидуальную выгоду, то это может привести к коллективному оптимуму лишь среде, где ни в чем не ощущается недостатка, – иными словами, в среде, чьи ресурсы предоставляют возможность безграничного роста общественного богатства, где в отсутствии материальных трудностей и узких мест выгоды одного никогда не будут наносить ущерба другим. Такой мир "неограниченных возможностей" – основополагающее представление либеральной идеологии – казалось, стал реальностью в некоторые моменты истории, прежде всего, в эпоху колонизации Америки. Но что касается остальной части истории, то известно, что в среде, где существует нехватка, действия индивидов, каждый из которых преследует лишь собственную выгоду, тотализуются материальным полем в форме, противоречащей целям действий отдельных действующих лиц. Итог, говоря словами Маркса, идет "вразрез с нашими ожиданиями" и сводит "на нет наши расчеты" (7). Сартр называл это противоречие коллективного результата индивидуальным целям действий "антифинальностью" (8): такова, к примеру, вырубка участков леса, которую предпринимает каждый отдельный крестьянин ради увеличения своих посевных площадей, хотя в итоге это приводит к эрозии почвы и катастрофическим наводнениям.

Одно из наиболее убедительных опровержений регулирующей способности рынка привел в этой связи Гаррет Хардин в своем знаменитом теоретико-игровом сценарии "Трагедия общинных земельных угодий" (9). В этом сценарии у каждого крестьянина есть свободная возможность выпускать пастись на общественное пастбище столько скота, сколько он пожелает. Когда в один прекрасный день луга переполняются максимумом скота, каждая дополнительная корова, которая будет на нем пастись, станет неминуемо снижать размеры удоев молока на одну голову. Но это снижение удоев молока происходит за счет всех, тогда как каждый отдельный крестьянин может наращивать свое собственное производство молока за счет увеличения поголовья. Его интерес будет состоять в том, чтобы увеличивать свое стадо как можно быстрее – и быстрее, чем все остальные. Преследуя свою индивидуальную выгоду, каждый, тем самым, неминуемо подталкивает к общему краху. Предотвратить такое развитие может лишь территориальное ограничение общего поголовья скота и – к чему все и приводит на практике – числа лиц, имеющих возможность держать скот.

В конце "инициирующего" регулирования через отдельные интересы потребителей, таким образом, снова возникает необходимость "прескриптивного" регулирования путем предписаний со стороны государства: регламентация движения транспорта, процентной ставки или допустимых пределов загрязнения окружающей среды, планы использования площадей, ограничения скорости, узаконенное пенсионное обеспечение, налоги, запрет на профессии, общественные услуги и т.д. – все эти ограничения постоянно налагаются на каждого, кто преследует свои отдельные интересы. Все это методы, с помощью которых государство принимает на себя коллективное измерение индивидуальных действий, чтобы ограничить их антифинальность и помешать им завершиться общим крахом. Так функциональная интеграция с помощью "инициирующих" средств регулирования – через индивидуальные стимулы, взывающие к частному интересу – неминуемо ведет к требованию о том, чтобы коллективный интерес защищала отделенная инстанция – государство. Его полномочия распространяются на все более широкие сферы, и его легитимность опирается на данное ему гражданам – и им самим требуемое – поручение заботиться об общественных делах вместо них.

Раскол между обществом и государством, между сферой саморегулируемых связей м сферой "прескриптивного" регулирования извне отныне непрерывно обостряется. Раз однажды забота об общем благе берет на себя отдельная инстанция, то общественные дела неминуемо становятся ее доменом, зарезервированным исключительно за верхами государственного управления. Сфера политики и каста политиков обретают все большую самостоятельность и все больше отделяются от социальной и культурной жизни. Политическая борьба теперь все больше вращается вокруг "политической власти", то есть, права на руководство государственным аппаратом; и эта борьба все больше ограничивается конфликтами между партиями, которые, стремясь доказать свою пригодность к правительственным делам, ссылаются на свою компетентность в вопросах государственного управления и всего лишь добиваются от избирателей такого рода поручение. Кандидат, претендующий на государственный пост, борется за получение мандата уже не излагая открыто свое представление о должности и политические цели и организуя общественные дискуссии – напротив: он будет демонстрировать свою заботу об индивидуальных и групповых интересах своих потенциальных избирателей, потому что считает их самих неспособными принимать какие-либо решения по вопросам общего блага или общественно-политическим вопросам. Иными словами, избирательная пропаганда обращается к избирателю как к потребителю или клиенту; избирательная кампания все больше походит на рекламную кампанию: кандидат должен демонстрировать и свою компетентность в государственных делах, но одновременно он обязан своей частной жизнью и публичным поведением доказать, что он чувствует так же, как "люди с улицы", иными словами, что он будет защищать их различные (даже весьма специфические) отдельные интересы от возможного вмешательства со стороны государства. Как и в коммерческой рекламе, кандидат на политический пост должен доказать свою "заботу" по отношению к клиенту-избирателю, о которой в свое время говорил Жан Бодрийяр (10). Политик должен предлагать избирателям не только государственную заботу об их соответствующих отдельных интересах, но и взятие государством на себя тех рисков, которые вырастают для них из функционализации любой деятельности и связанной с этим зависимости.

Лишь при этом условии такая функционализация всех сфер жизни может быть приемлемой и эффективной для функциональной интеграции индустриального общества: государство заботы и благосостояния предлагает функциональному работнику-потребителю социальную компенсацию за утрату его автономии – в виде права на определенные пособия и выплаты и на определенные социальные услуги. Такие компенсирующие услуги призваны сбалансировать упадок саморегулируемых социальных связей и семейных уз солидарности, вызванный асоциальной социализацией через мир потребления. Обеспечивая людям те услуги, которые они прежде оказывали себе сами, и удовлетворяя потребности, за которые они прежде отвечали сами, государство благосостояния не только дает им ощутимый уровень социальных гарантий, но и увеличивает время, которое можно посвятить социализации (школьному обучению), наемному труду и потреблению товаров.
Так разделение задач и функционализация труда вызывает связанные с этим параллельные процессы также и в других сферах жизни, и те, в свою очередь, должны развиваться по своей собственной логике и динамике. Чтобы оставаться эффективным, распространение функционального труда требует создания компенсаторных потребительских благ; оно, в свою очередь, ускоряет развитие функционального труда и порождает новые компенсаторные потребности, которые частично могут быть покрыты только государством. Это государственное обеспечение, со своей стороны, способствует еще большему развитию функционального труда и компенсаторного потребления; одновременно оно ускоряет высыхание сетей солидарности и тем самым вызывает растущий спрос в обеспечении государством и одновременно рост отношений зависимости и клиентелизма по отношению к государству. Раскол между социальной и государственной жизнью усиливается – раскол между отдельными интересами, поднятыми антисоциальной социализацией, и общим интересом, между предвыборными обещаниями и потребностями системы. Он влечет за собой постоянное расширение компетенций государственного управления и регулирующей власти государства, тогда как парламентские институты превращаются в простой театр теней. Уже недалеко до той "плебисцитарной вождистской демократии", которую предрекал Макс Вебер, – где общество растворилось в индустриально-бюрократической Мегамашине, которая может поддерживать лояльность масс только через посредство харизматического вождя. Такой вождь должен обладать царственным авторитетом рулевого государственной машины (по Веберу, он должен соответствовать модели "вождя с машиной") и в то же самое время демонстрировать понимающую заботу о повседневных интересах и проблемах людей, которые должны обращаться к нему и доверить ему руководство государственным механизмом.

Логическим завершением и следствием этих процессов становится кошмар Джорджа Оруэлла, актуализированный Джоном Браннером (11). Это кошмар полностью дезинтегрированного, тотально растворившегося общества – общества, в котором все саморегулируемые социальные связи заменены функциональными связями между запрограммированными и всеобъемлюще развлекаемыми индивидами. Индивидами, запрограммированными теми же удовольствиями, в участии в которых их постоянно приглашают. Веберовский кошмар полностью бюрократизированного, рационализированного, функционализированного общества-машины, в котором каждый индивид функционирует как колесико, даже не пытаясь постичь смысл (если такой вообще есть) выполняемой им частичной задачи, – эта антиутопия могла бы куда скорее осуществиться в более гибкой "кибернетической" версии: на место открытой тоталитарной индоктринации и милитаризации со стороны "Большого Брата" пришло бы "индивидуально адаптированное" полное снабжение через информационные сети. Цель здесь та же самая; и результаты различаются только тонкостью используемых инструментов: функциональная рационализация индивидов навязывается уже не "полицией мысли" и пропагандой, а мягким принуждением манипулирования, которая использует для экономических целей неэкономические ценности.

Примечания:

(1) См. главу 3.

(2) См. главу 1.

(3) Достопримечательные свидетельства такого инструментального отношения к труду обнаруживаются в сборнике интервью, который был опубликован в Великобритании Рональдом Фрезером. Так, работник фабрики по производству сигарет Деннис Джонсон говорит: "Современный рабочий не дает ничего своего в свою работу и не ждет от нее ничего кроме оплаты. Фабричный труд сам по себе не имеет никакой ценности; единственный интерес рабочего состоит в его зарплате". Такой же упор на то, что труд не имеет внутренней ценности, мы встречаем и у офисного работника Филиппа Кэллоу ("Это работа, не имеющая ценности. Ты ощущаешь себя ненужным и заменимым: раньше или позже твою работу будет выполнять автомат; ты здесь только ради денег, и ни почему другому..."), и у редактора рекламного агентства (см.: Ronald Fraser. Work. Vol.1-2. Harmondsworth, 1968 – 1969). Такое же отношение тогда же широко распространилось и среди американских рабочих (в докладе конгрессу и досье журнала "Форчун" под заглавием "Блюз синих воротничков" описывались оскомина от работы и рост числа акций саботажа), и в Италии (леворадикальная группа "Рабочая власть" выдвинула лозунг: "За дерьмовую плату – дерьмовый труд"), и во Франции (см.: Alexis Chassagne, Gaston Montracher. La Fin du Travail. Paris, 1978).

(4) Горц имеет в виду основанную Мишелем Альетта "школу регулирования" в современной политэкономии (см.: Michel Aglietta. Régulation et crises du capitalisme. Paris, 1976; A Theory of Capitalist Regulation. London, 1979). На немецком языке см. обзорные статьи: Alain Liepitz. Akkumulation, Krisen und Auswege aus der Krise. Überlegungen zum Begriff der Regulation // Prokla. 1985. Nr.58. März; Joachim Hirsch. Fordismus und Postfordismus // Politische Vierteljahresschrift. 1985. Bd.26. Juni; Bob Jessop. Der Wohlfahrtsstaat im Übergang vom Fordismus zum Postfordismus // Prokla. 1986. Nr.65. Dezember (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(5) См. статью Стивена Марглина (Stephen Marglin) в изданном Горце сборнике "Критика разделения труда" (Critique de la division du travail. Paris, 1973. P.77, 88).

(6) Термин "компенсаторные потребности" использовал Рудольф Баро в книге "Альтернатива" (Rudolf Bahro. Die Alternative. Köln; Frankfurt a.M., 1977).

(7) "И наконец, разделение труда даёт нам также и первый пример того, что пока люди находятся в стихийно сложившемся обществе, пока, следовательно, существует разрыв между частным и общим интересом, пока, следовательно, разделение деятельности совершается не добровольно, а стихийно, — собственная деятельность человека становится для него чуждой, противостоящей ему силой, которая угнетает его, вместо того чтобы он господствовал над ней. Дело в том, что как только появляется разделение труда, каждый приобретает свой определённый, исключительный круг деятельности, который ему навязывается и из которого он не может выйти: он — охотник, рыбак или пастух, или же критический критик и должен оставаться таковым, если не хочет лишиться средств к жизни, — тогда как в коммунистическом обществе, где никто не ограничен исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует всё производство и именно поэтому создаёт для меня возможность делать сегодня одно, а завтра — другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно, — не делая меня, в силу этого, охотником, рыбаком, пастухом или критиком. Это закрепление социальной деятельности, это консолидирование нашего собственного продукта в какую-то вещественную силу, господствующую над нами, вышедшую из-под вашего контроля, идущую вразрез с нашими ожиданиями и сводящую на нет наши расчёты, является одним из главных моментов в предшествующем историческом развитии" (К.Маркс и Ф. Энгельс. Немецкая идеология. Гл.1. Фейербах. Противоположность Материалистического и Идеалистического Воззрений. А. Идеология вообще, Немецкая в Особенности. [1] История – https://www.marxists.org/russkij/marx/1845/german_ideology/02.htm)

(8) Contre-finalité, см.: главу I.C.1 ("Нехватка и способ производства") в книге Сартра "Критика диалектического разума" (S.129 – 163), а также: Jon Elster. Logik und Gesellschaft. Widersprüche und mögliche Welten. Frankfurt a.M., 1981. S.151 und ferner, 167 – 195 (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(9) Garret Hardin. The Tragedy of the Commons // Science. 1968. Vol.162 (русский перевод: Гаррет Хардин. Трагедия ресурсов общего пользования – http://www.inliberty.ru/library/211-tragediya-resursov-obshchego-polzova..., или: Гаррет Хардин. Трагедия общин – http://profilib.com/chtenie/128585/garret-khardin-tragediya-obschin.php)

(10) Jean Baudrillard. La societé de consommation. Paris, 1970.

(11) John Brunner. The Shock Wave Rider. New York, 1975.

Часть 2. Глава 2. РЫНОК И ОБЩЕСТВО, КАПИТАЛИЗМ И СОЦИАЛИЗМ

Империализм "когнитивно-инструментального" разума и, прежде всего, экономической рациональности зависит – на уровне субъекта – от кажущейся объективности критериев суждений, поставляемых математическим расчетом. Он, как мы видели, служит той техникой, которая избавляет субъект от поиска смысла своего конкретного решения и принятия этого решения как своего собственного: расчет решает сам. Но это означает, что экономический расчет там, где субъект уже отрекся в его пользу, не в состоянии придать процессу смысл; ведь расчет сам не может решать, компетентен ли он вообще в той или иной сфере. Выступая как замена ценностного суждения – даже как отмена любого не количественного суждения, – экономический расчет по своей природе не может сам определить границы собственной применимости. Эти границы могут быть установлены ему лишь извне – и именно ценностными суждениями, которые утверждаются в качестве таковых и самым решительным образом оспаривают компетентность экономического расчета, вводя в действие определенные этические принципы.

История капиталистических обществ с момента их возникновения может быть, таким образом, прочитана сперва как постепенное уничтожение границ, препятствующих развитию экономической рациональности, за которым затем последовало создание новых границ: запрет рабства, торговли женщинами, продажи и труда детей и т.д., вплоть до регламентации продолжительности и цены труда, плотности жилья, гигиенических норм, предельно допустимых границ загрязнения воздуха и воды и т.д., и т.п. Иными словами, центральной проблемой капиталистических обществ и центральным спорным моментом в их политических конфликтах с самого начала был вопрос о границах, которые следовало поставить экономической рациональности.

Промышленная и торговая буржуазия всегда боролась против любых ограничений права индивидов преследовать свои собственные интересы. Она вела эту борьбу во имя того, что обычно именуется экономическим либерализмом, и опиралась при этом на два различных аргумента, чье совпадение однако же совершенно не очевидно: на экономическую аргументацию в пользу беспрепятственной игры "законов рынка" и на идеологическую аргументацию в пользу свободы предпринимательства, которая "высвобождает творческую энергию индивидов на благо общества".

Аргументация в пользу беспрепятственной игры "законов рынка" приобрела наиболее разработанную форму в философском плане у Фридриха фон Хайека. В своей модернизированной и рационализированной версии тезиса о "невидимой руке" Хайек определяет рынок как тотализацию множества данных и, в первую очередь, знаний и инициатив индивидов, которая далеко человеческий разум и способности восприятия даже самого совершенного статистического аппарата. Иначе говоря, коллективная равнодействующая (проявляющаяся на рынке) индивидуальных инициатив в принципе непредсказуема и непостижима, если индивиды могут свободно приспосабливать свои действия к своей меняющейся ситуации. Поэтому результат принципа laissez-faire в том, что касается эффективности и рациональности, всегда будет превосходить любые попытки вмешательства, регулирования или планирования – ведь такие попытки, какими бы информированными они ни были, всего лишь искажали бы тенденцию рынка к оптимальному результату.

Итак, общество должно капитулировать перед рынком; оно должно принять равнодействующую мириад разрозненных отдельных инициатив, предпринимаемых хозяйственными субъектами, в соответствии с их собственными расчетами, исходя из непосредственных и ограниченных знаний своих отдельных отрезков социального поля. Никто, в том числе – или даже в особенности – государство с его мощным аппаратом прогнозирования и сбора информации, не может собрать столько знаний, сколько имеют – хотя и порознь – разрозненные хозяйственные субъекты. Любая попытка ориентировать экономическую деятельность с помощью глобальных мер, регулировать ее или руководить ею была бы, следовательно, рискованным и в значительной мере слепым вмешательством, могущим лишь воспрепятствовать оптимальным процессам адаптации (1).

Как и все либеральные экономисты, Хайек исходит из того, что экономический расчет возможен и рационален только на индивидуальном уровне, но не уровне общества или системы. Равнодействующая индивидуальных экономических расчетов должна оставаться предоставленной воле случая, то есть, свободной игре рынка. Но это означает также, что и общество, которое вытекает из индивидуальных экономических действий, должно быть предоставлено воле случая: оно должно быть своего рода побочным продуктом экономической деятельности. Политика должна отречься в пользу рынка и признать, что определение оптимума выше ее компетенции. Единственный интерес, общий для всех индивидов – то есть единственная социальная связка между ними – состоит в защите от какого бы то ни было принуждения, которое могло бы воспрепятствовать их свободе преследовать свои собственные интересы.

В экономической аргументации было бы тщетно искать хоть малейшее ценностное суждение относительно общественной роли предпринимателей и свободного предпринимательства. Совсем наоборот: ни та, ни другое не преследуют никакой общественной цели, они не создатели общества. Оно их волнует меньше всего. И – говорят нам – так будет даже лучше, если они предоставят все случаю, и никто не станет заботится о его благе. Каждый может, не испытывая никаких сомнений, заботиться о своем собственном интересе; все остальное – то есть, хорошее общество – придет ко всем само. Никто не должен за него отвечать; оно не должно зависеть ни от чьей воли, то есть, оно должно быть вне власти каждого отдельного человека и всех вместе.

И именно здесь обнаруживается важнейший для представителей экономического либерализма пункт: свобода индивидов преследовать свои интересы имеет своей предпосылкой их безответственность в отношении всех вместе. В либеральной теории эта безответственность оправдывается тем, что люди, в конце концов, "не являются хорошими"; они не хотят добра и неспособны хотеть его. Напротив, общество, проистекающее из разрозненных отдельных инициатив, помимо чьего-либо желания, всегда будет лучше, чем цели, которые ставят перед собой индивиды; оно будет как раз наилучшим из возможных. В конечном счете, таким образом, индивиды никогда не делают того, чего хотят на самом деле; они творят добро, не желая этого, точнее, они творят добро только при том условии, что не желают этого; их воля искажается к лучшему случайной равнодействующей их разрозненных инициатив. Этические категории "проступка" и "заслуги", честности и справедливости на этом уровне не имеют никакого значения.

Мы начинаем понимать, какая дистанция существует между либеральной доктриной и либеральной идеологией, особенно предпринимательской идеологией, которую распространяют новые сен-симонисты (2). Согласно либеральной доктрине, каждый предприниматель преследует свой интерес, то есть, стремится к как можно большей прибыли. Его инициативы исходят из экономического расчета. Этот расчет руководит его решениями, оценивает риски, взвешивает альтернативы и не признает никаких этических или социальных соображений: речь идет о том, чтобы победить, занять то или иное место или оттеснить с него другого, уже занявшего это место прежде. В либеральной идеологии, напротив, предприниматель – это творец общества и культуры: он обладает "гением обнаруживать в своих современниках "скрытую потребность" в том или ином предмете или услуге, каких мы, погруженные в повседневную нашу рутину, даже не могли бы себе представить". Его предпринимательство "представляет и реализует основополагающую ценность, которая предстает как материализация свободы, а именно инновацию". Он принадлежит к тем, кто "приводят в действие лучшее для общества" и, придавая обществу "творческие импульсы", обретает власть над ним. Поэтому, говорят нам, следует изменить постановку проблемы: речь больше идет не о том, чтобы встроить экономику в общество, а, наоборот, о том, чтобы "выработать политику, которая встроит общество в экономику" (3). Мы видели, к чему это ведет: а именно, к тому, чтобы мобилизовать все общество в соответствии с требованиями экономической рациональности и допускать лишь те цели, которые с нею согласуются.

Интеллектуальная регрессия, совершаемая здесь по отношению к политическим дискуссиям последних полутораста сотен лет, почти сенсационна: новые идеологи предпринимательства вступают в противоречие с либеральными теоретиками, которые, начиная с Адама Смита и до сего дня, заботились о том, чтобы изъять общество из-под власти людей – людей, которые, будучи промышленниками, торговцами и банкирами, вовсе не должны желать добра и неспособны к этому в силу своей деятельности. Даже Хайек считал, что поле, в котором должна беспрепятственно действовать экономическая рациональность, должно быть ограничено сенатом, чьи члены станут избираться на основе своего морального авторитета и стоять вне партий или над ними. Ведь не ставить никаких границ экономической рациональности (и вытекающим из нее конкуренции и рыночным законам) означает приближение к полному разложению общества и необратимому разрушению биосферы.

Вот почему последовательным и логичным было то, что первые люди, которые выступили против неограниченной игры экономической рациональности, были выходцами из среды аристократии и помещиков. Как показал Карл Поланьи (4), задолго до возникновения рабочего социализма существовал "консервативный социализм" (социализм тори). Поланьи совершенно точно определяет социализм как подчинение экономики обществу, а экономических целей – общественным целям, которые охватывают их и отводят им подчиненную роль средства. Экономическая деятельность должна стоять на службе целям, которые превосходят ее и определяют ее полезность и ее смысл. Поэтому мог существовать и "консервативный социализм", пытавшийся так ограничить деятельность, направленную на экономические цели, чтобы она не уничтожала докапиталистические социальные связи на селе, не разрушала общественную структуру и сельское хозяйство, не делала города непригодными для жизни и т.д., либо стремившийся таким образом ограничить экономическую рациональность, чтобы она не порождала массы обнищавших пролетариев, вынужденных заниматься бродяжничеством, воровством, проституцией, случайными заработками и т.д. (5)

Однако для "консервативного социализма" требуется одна предпосылка: общество, благодаря своей неизменной стабильности и нравственной сплоченности, должно быть в состоянии отвести действиям, следующим экономической рациональности, ограниченное место и удерживать ее динамику в установленных тем самым границах. Во времена Дизраэли это еще могло казаться возможным. Сегодня это уже не так. Поэтому было бы совершенно неверно говорить о социализме, когда Хайек – как, собственно, и христианские демократы в ФРГ, центристы во Франции и Нидерландах, большинство британских консерваторов, многие американские демократы и др. – высказывается за гарантированный минимальный доход , который общество должно предоставить всем гражданам, не могущим заработать на жизнь своим трудом. Ведь такой доход в размере, обеспечивающим выживание, никоим образом не интегрирует массы исключенных в неразрушенное общество. Нельзя даже сказать, что это именно общество предоставляло бы им такой доход из заботы и солидарности. Потому что общество как раз наоборот оттесняет их на край, делает маргиналами, исключает из своих рядов и обрекает на бездеятельность. А доход, благодаря которому они кое-как могут выжить, предоставляет им государство, своим административным актом – при этом отнюдь не интегрируя или не реинтегрируя их в ткань социального обмена или социальных связей (разве что временно и в маргинальной форме). Одним словом, даже если гарантия социального минимума противоречит экономической рациональности, она отнюдь не подчиняет эту рациональность целям, вытекающим из рациональности более высокого порядка. Социальный минимум представляет из себя скорее анклав внутри царства экономической рациональности, который пытается сделать ее господство над обществом более приемлемым в социальном отношении.

Этот пример бросает свет и на слабости прежней социал-демократической политики. Он служит объяснением того, почему социал-демократическая идеология во имя императивов экономической рационализации так легко могла быть побеждена рыночной идеологией свободного предпринимательства. Ведь политика социал-демократии никогда не была социализмом в том смысле, какой ему придавал Карл Поланьи. Она старалась освободить анклавы внутри экономической рациональности, не посягая на ее господство над обществом. Наоборот, эти анклавы были вписаны в беспрепятственное функционирование капитализма и призваны способствовать ему. Их постепенное расширение не было результатом политической воли к тому, чтобы поставить экономическую рациональность на службу общественному проекту; оно вытекало из того ставшего очевидным факта, что капиталистическое развитие порождает коллективные потребности, которые не выражаются в платежеспособном спросе и поэтому не могут вызвать предложение услуг в товарной форме: потребности в пространстве, чистом воздухе, чистой питьевой воде, защите от шума, в общественных средствах сообщения, заботе о жертвах несчастных случаев и больных, в общественной гигиене, образовании, в социальных услугах, заменяющих растворившиеся связи семейной и общинной солидарности и и.т.д.

Короче говоря, критерия экономической рациональности, как он учитывается "хозяйственными субъектами" – включая самых "гениальных" предпринимателей, – недостаточно для того, чтобы выполнить функциональные и структурные требования экономической системы и социальной жизни. Предоставленная самой себе, рыночная экономика всегда катится к катастрофе, в соответствии с описанным выше сценарием "трагедии общинных земельных угодий"(6). Чтобы быть жизнеспособной, она должна ограничиваться регламентацией, запретами, субсидиями, налогами, государственным вмешательством и инициативами: к примеру, политикой субсидий, которая направлена на экспорт и складирование сельскохозяйственных излишков, с помощью регулирования цен на сельскохозяйственную продукцию; субсидированием жилищного строительства; обобществлением издержек на обеспечение по болезни, воспитание детей и пенсии по старости; налогами на бензин, табак и алкоголь; государственным финансированием исследований и развития; градостроительными и гигиеническими нормами; запретом определенных медикаментов и контролем над ценами на другие, и т.д., и т.п. – то есть, в целом, либо путем перераспределения все более значительной доли ресурсов с целью ограничения, ориентирования или поощрения предложения, в соответствии с политическими критериями, либо путем замены не оправдавшей себя частной инициативы государственными работами и услугами.
И, тем не менее, эти политические критерии никогда не достигали уровня последовательной цельной концепции – общественного проекта. Перераспределения 40, 50 или даже 60% социального продукта было недостаточно для того, чтобы создать общество, которое могло бы стать господином над экономической деятельностью и подчинить ее своим целям. Такое перераспределение оставалось набором коррективов, поддержек и дополнений, которые ограничивали экономическую рациональность, но не позволяли господствовать над ней, охватить ее или поставить на службу иной рациональности. Мотором остается деятельность, направленная на экономические цели; именно она определяет социальные отношения, определяет способ и форму социализации и функциональной интеграции индивидов. А коллективные потребности, взять на себя и удовлетворить которые экономическая деятельность была не в состоянии, брало на себя не само общество, а – в соответствии с установленными административными процедурами – государственная бюрократия. Так государство, далекое от того, подчинить экономику своим целям, взяло на себя всего лишь функцию затыкания дыр, оставленных иссякшими социальными и солидарными связями, и создало растущий спрос в услугах по обеспечению.

Поэтому когда государство благосостояния клеймят позором во имя экономического либерализма, то это всего лишь выражение идеологического слабоумия. Государство благосостояния никогда не удушало общество и не сковывало стихийное развитие экономической рациональности, – наоборот, оно возникло из самого ее развития, как замена общественных и семейных связей солидарности, разрушенных расширением товарных отношений, и как необходимые рамки для того, чтобы помешать рыночной экономике завершиться коллективной катастрофой.
В то же время, правда, что государство благосостояния само по себе никогда не было общественно созидательным, и никогда таким не будет. Но рынок является таковым в еще меньшей степени, и тоже никогда не будет таковым. Это объясняет слабость сопротивления против продолжающегося демонтажа социального государства: "социальный демонтаж" сам по себе не атакует общество и не меняет социальные отношения, – это атака на интересы индивидов, которых больше уже не объединяет живая социальная солидарность и не связывает представление о том, как должно быть устроено общество.

Тем самым встает в полный рост проблема социализма – если, конечно, под "социализмом" понимается подчинение экономической рациональности общественным целям, то есть, таким, которые каждый преследует и может преследовать лишь при помощи остальных, целям, которые обосновывают их общую принадлежность к "общности", как называл это Маркс (7). То, что мы говорили об этом здесь до сих пор, должно было достаточно ясно показать, что эти цели – после того, как производительные силы уже достаточно развились и дифференцировались – не могут быть экономическими. Это могут быть только политические и этические цели: они ограничивают пространство, которое должна занимать деятельность, направленная на экономические цели, в жизни полиса – общности, и постоянно расширяют места "публичного пространства", где может развиваться автономная индивидуальная и коллективная деятельность.

Остается открытым вопрос, какие виды деятельности могут следовать экономической рациональности, не утрачивая своего исконного смысла, и для каких видов деятельности экономическая рациональность означала бы извращение или разрушение содержащегося в них смысла. Этот вопрос я сейчас и попытаюсь разъяснить.

Примечания:

(1) См.: Friedrich A. von Hayek. Der Wettbewerb als Entdeckungsverfahren. Kiel, 1968 (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык). (Русский перевод: Ф. Хайек. Конкуренция как процедура открытия // Международная экономика и международные отношения. 1989. №12. С.6–14).

(2) Полемическое обыгрывание: Горц имеет здесь в виду интеллектуалов из рядов бывших участников 1968 года или левых приверженцев самоуправления (таких, например, как Пьер Розанваллон), которые из-за оппозиции против этатизма французской коммунистической и социалистической традиции превратились в социал-либералов или даже неолибералов. Они сотрудничают вместе с теоретиками постмодернистского гибкого предпринимательства (как, например, Ален Минц) и другими представителями интеллектуальной элиты (к примеру, известным историком Франсуа Фюре, директором "Нувель обсерватёр" Жаном Даниэлем, ушедшим в 1988 г. в отставку бывшим директором "Эспри" Полем Тибо и др.) в Фонде Сен-Симона – одной из важнейших "фабрик мысли" социально-политического духа времени во Франции. Как и французский утопический социалист Анри де Сен-Симон, именем которого называется фонд, это направление мысли или "настроение" разделяет веру в общественно-преобразующую силу технических инноваций и готового к риску предпринимательства. В отношении социалистических целей среди "новых сен-симонистов" преобладает токвилевский скептицизм (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(3) Цитата из статьи Поля Тибо "Триумф предпринимателя" (Paul Thibau. Le triomphe de l`entrepreneur // Esprit. 1984. Decembre)

(4) Karl Polanyi. The Great Transformation. Politische und ökonomische Ursprünge von Gesellschaften und Wirtschaftssystemen. Frankfurt a.M., 1978. S.227 und ferner (русский перевод книги см.: Карл Поланьи. Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени – http://www.rulit.net/books/velikaya-transformaciya-politicheskie-i-ekono...)

(5) Обзор различных волн и течений консервативного, романтического и тори-социализма см. в богатой материалами работе консервативного историка Эрнста Нольте "Марксизм и индустриальная революция" (Ernst Nolte. Marxismus und industrielle Revolution. Stuttgart, 1983), особенно в главах II. B, C и III (S.112-155). Нольте пишет о "первоначальном сходстве" реакции на индустриальную революцию со стороны тори и раннего социализма: корни в обоих случаях лежали в защите "привычного образа труда и унаследованного мира жизни" (S.33) (примечание Отто Калльшойера, переводчика на немецкий язык).

(6) См.: Часть 1, гл.4.

(7) Национализм служит заменой такой принадлежности (к общности). Он тем более обманчив, что ставит на место общественных целей государственные цели властнической политики и "величия", которые устанавливаются и преследуются государством – в соответствии с государственным интересом, без общества, а при необходимости и против него.

Перевод: Вадим Дамье

Об Андре Горце и его работах см. также:

Вадим Дамье. Социальная философия Андре Горца

Андре Горц. Общественная идеология автомобилизации

Андре Горц. Их экология -- не наша

Андре Горц. Из работы "Критика разделения труда"

Андре Горц. Знание, стоимость и капитал

Андре Горц. Экология и свобода